В 1557 году жители нынешней территории Башкортостана выразили свое желание присоединиться к Российской империи, дабы защитить свои земли от набегов казахских народов, грабивших их поселения и угонявших скот.
Река Белая
В 1574 году на берегу реки Белой, которую местные жители называют Агидель, недалеко от места впадения в нее другой большой реки – Уфимки (по местному – Караидель) казаками была основана крепость, приобретшая затем статус города в 1586 году.
Названия рек неслучайны. «Ак идель» – это белая вода, а «кара идель» – черная вода. И в месте их слияния контраст цветов был действительно сильным. Агидель – равнинная река, и известковая вода в ней более мутная и белая, Караидель – горная река с более чистой и темной водой.
Почему город назвали Уфой – вопрос до сих пор остается спорным. Самой укоренившейся легендой считается та, по которой каждый человек, сумевший забраться в этом месте на высокий и крутой берег Белой, вытирая пот со лба, облегченно вздыхал: «Уфф! А-а!». За последние несколько сот лет уфимская гора меньше не стала, поэтому желающим мы предлагаем проверить правдивость этой легенды самостоятельно. _______________________________________________________________________________
Планирую посетить славный город Уфа, примерно в 17 числах июля сего года. Маршрут: Н.Новгород - Чебоксары- Казань - Набережные Челны -Уфа. Примерно 1000 км.
Хочется увидеть предгорья Урала. Реку Белая (именно о ней поется ДДТ - "Белая река ...", да и сам Шевчук оттуда родом). Посмотреть, какая там обитает рыба в горных реках (и попробовать ее на вкус!). Закупиться Башкирским медом, который славится на всю Россию. Попробовать национальную кухню и проверить Тойоту - насколько комфортна будет поездка.
По каким-то своим, малопонятным сухопутному человеку резонам, катер отвернул от острова и двинул вдоль невысокого слабогористого берега к северо-востоку от Города. Очертания сопок здесь были мягкие, округлые, мягкими же были и цвета береговых обрывов – не серо-стальные, как большинство обрывов Внешних берегов, а коричнево-жёлтые, или даже вовсе жёлтые, похожие на песчаные.
Снег со здешних сопок тоже практически стаял, и они курчавились чёрно-зелёной упругой зеленью вставшего после зимы кедрового стланика- растущей вдоль земли кустарниковой кедровой сосны, покрывающей все неровности местного рельефа и делающей его непроходимым. Приглядевшись, можно было усмотреть тоненькую серую ниточку то ли тропы, то ли дороги, то ли ещё какого-то следа человеческой деятельности, протянувшуюся сквозь эти заросли.
- Здесь вдоль берега кабель идёт. Совершенно секретный кабель, сугубо военный. В Сиглане он в море уходит и там тянется на Камчатку. Чтобы приказы тамошним войскам передавать. А то какие же они войска без приказов? Банда да и только, - продолжал свою краеведческую беседу с Вадимом Соловей.
- Гыыы, банда… Как мы, - заржал Перец. При его внешности благообразного святого старца издаваемое им лошадиное гыгыканье казалось особенно глумливым.
- Вы не банда, а команда, - наставительно произнёс Василич. – Я у тебя капитан. Вот захочу и щас тебе по зубам так тресну, что ты сквозь палубу в кубрик улетишь. За гыгыканье твоё гнусное. А кабель этот уже год как из земли выкопали и металлистам за большие деньги сдали. Не знаю уж по чему они сейчас приказы получают… Так что может там сейчас они как раз банда и есть. - Ладно, сейчас выкопали. А раньше этот кабель был важнейшим предприятием района, - продолжал всезнающий Соловей. Как кабель мог быть отдельным предприятием, Вадим совершенно не понимал. Но Соловей сплюнул за борт, и дообъяснил. - Кабель этот обслуживало человек двести. Четыре вездехода, два бульдозера, автопарк грузовиков. Это отсюда ничего не видно, тайга и тайга. А там поверху вездеходная трасса идёт, вдоль кабеля-то. Через каждые 20 километров в земле к кабелю прорыт колодец, для профилактики. И вагончики стоят. С печками, посудой, мал-мала продуктами. Называется НУП. Для того, чтобы профилактическую работу на кабеле проводить. Ну, а когда монтажников на трасе не было, на этих НУПах охотники останавливались. Кстати, вон, дорога идёт по сопке, видишь?
Заросшую густым курчавым волосом стланика голову ближайшей сопки разрезал серый прямой шрам, оставленный вездеходными гусеницами.
- На четвёртый НУП идёт, - прокомментировал Степан.
- Это где Добрик удавился? – спросил Василич.
- Угу, - хмыкнул Соловей. – Представляешь, - обернулся он к Вадиму. – Мужик. Добрик звали. Вернее, как звали, уже и не помнит никто. А кличка Добрик. Была кличка-то. Жил в деревне, охотился здесь, на кабеле. В деревне баба ему стала мозги полоскать. Он, вместо того, чтоп бабу свою топором отбубенить, двинул в тайгу. У тебя баба-то есть?
- Ну и не надо. Как можно дольше, - наставительно произнёс Соловей. – А если заведётся – сразу купи топор и чуть что – между глаз её. Топорищем. Чтоб сильно не портить. Исключительно удобный инструмент.
Произнеся сиё отеческое наставление, он взял в руки бинокль и принялся внимательно обшаривать берега объективами. - Ну так вот, - соизволил он снова продолжить рассказ. – Убёг Добрик в тайгу от бабы. Добёг досюда, до четвёртого НУПа. Принеси-ка водки, Степан, надо Добрика помянуть.
Вадим содрогнулся.
- Сюда от посёлка восемьдесят километров вообще-то, - рассудительно сказал Степан, появившись на палубе со стаканами. Перец за мерзкое гыканье был изгнан в рулевую рубку, за штурвал и отлучён от алкоголя. Наверху остались они вчетвером – Василич, Соловей, Степан и Вадим. Василич расплескал полбутылки по стаканчикам. Выпили не чокаясь.
Закусили жареным палтусом.
- Ну вот. Прибёг Добрик на четвётрый НУП и повесился. – Соловей крякнул. – Через неделю едет мимо вездеход со связистами. Ну-ка, думают они, заедем в вагончик, чаю попьём, обогреемся. А тут висит подарочек. Как стеклянный от холода, морозюга же, градусов за тридцать. Связисты плюнули – человек мёртвый, трогать до ментов ничего нельзя – и айда в посёлок. К ментам. Менты же начали вола за хвост водить – с тем, чтобы протянуть до того времени, пока весенняя охота не начнётся. Чтобы их к пролёту на НУП вертолётом выбросили. Там, видишь ли, гусь тянет неплохо. А Добрик – что Добрик, ему ж уже не поможешь. Неделю он там висел, повисит ещё пару. Холодно опять же, явно прохладней, чем в морге.
- Только не пару недель он там повисел, - продолжил свой рассказ Соловей после очередной стопки. Удавился он, видишь ли, в апреле, а висел до середины мая. Причём, что характерно, вся деревня знала, что он там висит, и никто пальцем не шевельнул. У ментов же как – своих денег на вездеход-вертолёт нету. Есть только удостоверение, форма и наглости два вагона. Они в одну, другую, третью контору – а им отлуп. Дескать, нету у нас оказий в ту сторону. До середины мая они туда никак и попасть не могли.
- Раньше них попал туда, как и следовало ожидать, медведь. Связисты-то в расстройстве дверь в вагон не прикрыли, а когда потеплело, медведи вышли, один из них на НУП и пришёл. А тут – на те, радость жизни, мяса висит кусок, килограммов на сто. Он его и использовал по своему медвежьему назначению. Более того, он прямо там в вагончике и жить устроился, пока Добрика всего не сглодал. Потому когда менты туда приехали, от Добрика в петле висел только череп и кусок позвоночника, медведем обсосанный. Другие части Добрика, сквозь медведя прошедшие, на полу и вокруг вагончика валялись. Менты их все в мешок собрали, да так, в мешке, на кладбище и зарыли.
- А вагончик как? – спросил Вадим. Пить водку уже не хотелось.
- А что вагончик? Понятно, что несчастливый он. Все, кто мимо ездят, незлым тихим словом Добрика поминают – надо ж какой вагончик хороший испакостил…
Хроники разрушенного берега. Мыс Евреинова. Отлов снежных баранов.
- Еврейский мыс, - глубокомысленно произнёс Василич, разглядывая в бинокль далеко выступающий в море плоский нос, поросший жиденькой зелёной зеленью. – Вов, это здесь ты баранов снежных ловил? - Щаз в рожу получишь, - мрачно сказал Соловей. – Не посмотрю на твоё капитанство. - Понимаешь ли ты, на что он намекает. Я сюда в одиночку забросился на вертолёте – готовить мероприятие. Этих остолопов жду на третий-четвёртый день после моей выброски. Как ты думаешь, сколько я их ждал? Три недели. И если бы пешком на Сиглан не вышел, до сих пор бы там куковал. Абрек немного подумал, и добавил: – Четвёртый год тому пошёл. Так бы и сидел. - Не, - сказал бесстыжий Василич, - четвёртый год бы ты там не сидел, точно. Едва бы буранник установился, тебя бы Бешеный оттуда вывез. Тем более по снегу вы снова туда попёрлись. Баранов ловить. Снежных. - Баранов. Снежных. - повторил Соловей с классовой ненавистью в голосе. Василич мигнул. Матрос Степан нырнул вниз, и вынырнул с непочатой бутылкой водки и пахнущим свежим подсолнечным маслом боком палтуса. - Стало быть, заказала нам Москва поймать снежных баранов для зоопарка. Много денег пообещали, но по схеме – утром – бараны, вечером – деньги. Схема немного странная, потому что если бы они вперёд хоть небольшой задаток заплатили, то сама ловля выглядела бы значительно проще. А так – вызывает меня начальник Управления и говорит – надо обеспечить конторе двенадцать снежных баранов. Живых. Самочек. - Целок? – спросил Перец и по обыкновению гыгыкнул. - Нет, про целок сказано не было, - совершенно серьёзно ответил Соловей. – А было сказано всё делать за счёт оперативных мероприятий и средств на проведение рейдовой борьбы с браконьерами. Ох, должен я вам сказать, была это опупея… Все присутствующие с уважением замолчали. - Первый раз поехали на боте Ваньки Кибера, - начал свою сагу Соловей. – На борту человек семь, в рубке – сам Ванька и один инспектор наш, Жиляк. Ну, разумеется, выйдя в море, распечатали ящик водки. Мы на корме сидим, квасим потихоньку, и вдруг, чувствую – катер циркуляцию описывать начинает. Я в рубку, а с другой стороны Кибер вываливается, и пальцами тычет в Жиляка – на горло показывает – типа помер Жиляк-то. Опился и помер. Перец приготовился гыкнуть, но Василич предостерегающе поднял руку. - Я наклонился, - продолжал Соловей, - точно, не дышит. Я веко поднял, пальцем глаз потрогал – ноль реакции. И синеет Жиляк на глазах. Сам за штурвал встал, повёл бот к берегу, там, слава Богу, место было приткнуться. За спиной разговор слышу моих людей, добрый такой «Сердце у мужика остановилось, его, чтоп запустить, надо два сильных удара кулаком по грудной клетке». И говорит это Татарчук, орясина двухметрового роста с кулаками как трёхлитровые банки. Я им через плечо – не сметь касаться покойника – вы его так изувечите щас, что все в тюрьму пойдём за убийство! Приткнулись в гальку, сложили костёр, положили Жиляка у костра. Вроде как считается, что в тепле человек должен лежать в таком состоянии. А Жиляк всё синеет и синеет, пока не приобрёл цвет стеклоочистителя. Ну, что делать… Я водку достаю. По кружкам разливаю, говорю – надо выпить, что ли, за упокой души. Налили мы, только кружки к губам поднесли – глядь, покойничек-то наш, Жиляк садится и тоже руку тянет… Вот что крест животворящий с людями делает. И так он не помнит ничего, что совсем помирал, на краю смерти был. - Ну, в общем, какое у этого мероприятия было начало, таким стало и всё продолжение. Соловей деловито глотнул водки и уставился в туманные очертания скалистых обрывов. – Стал этот отлов каким-то театром абсурда. Что это такое по-грамотному я не знаю, но нюхом – чувствую. Следующий раз меня эти выморозки забыли на Еврейском мысе. - Не Еврейском, а Евреинова, - глубокомысленно заметил Василич. – Имени лейтенанта геодезической службы Российского Императорского флота Ивана Михайловича Евреинова. Всё бы вам это на свой лад изувечить… - Про еврейство, - хохотнул Соловей, - помню, сопровождал я оператора БиБиСи на вездеходе на это же место. Со мной толмач был, молодой, как наш студент. Ну и как-то сижу я с похмелюги, а погода – срань Господня, тучи над мысом чёрные, чуть ли не снеговые, волна белая, штормит – и эта хренова нерусь меня спрашивает – «А как называется это место по-русски»? Я ему отвечаю – еврейским мысом. Толмач, не думая, переводит. Англичанин меня – а почему так? Ну а я отвечаю – не любит наш народ евреев… Потому и место такое поганое их именем назвал… Все отсмеялись и Соловей продолжил. - Хиханьки, конечно, хаханьками, но эти друзья (он обвёл рукой присутствующих) меня на самом деле три недели на мысу продержали.Это сейчас они расскажут, что их шторма на мысах не пропускали. На самом деле они на палтуса набрели и дёргали его до умопомрачения, потом в Городе на пирсе торговали, барыжили. Теперь же посмотри на меня. Я оказался вон там (Соловей махнул рукой куда-то к хребту, где сверкали весенние снега), один, с двумястами килограммами груза – палатки, печки, харчи на всю группу ловцов и километр сетки для заграждений. У нас же план какой был – сделать вроде корраля – сетки с двумя крыльями, баранов пугнуть, чтобы они внутрь забежали, дальше им сети по сторонам разойтись не дадут, а в конце мотня, как у невода. Они все туда влетают и запутываются. Мужики же, рядом в кустах засевшие, их придавливают, связывают им ноги и выпутывают. Тут мы вызываем вертолёт и доставляем их к самолёту в Москву, и там, прямо возле трапа, меняем на полноценные американские доллары. Но день идёт за днём, я живу там, под небесами, как буддийский отшельник. И чувствую я – что здесь надолго. Нет, я не скажу, что мне там было плохо. Даже наоборот скажу. Палатка, печка, свечи стеариновые, жратвы на восемь человек, патронов к карабину триста штук, дров вокруг сколько хочешь, рации нет – совершеннейшая нирвана. Я по окрестностям гуляю, по гребням хребтов. Осень, самое красивое время в наших краях. У меня над головой то небо блеклое, то облака высокие, то туман накрывает дня на три-четыре. Зверьё кругом шастает самое разнообразное. Лисы, мыши, куропатки. Пролёт идёт – гуси звенят в вышине – красота! Бараны эти проклятые ко мне привыкли, бродят по тропам в семидесяти метрах. Медведь как-то в лагерь попытался залезть – так я его еле прогнал. Он всё не понимал что это за напасть у него посреди кедрача случилась. Не было человека – и вот он вдруг, с неба взялся! Бараны эти проклятые ко мне привыкли, бродят по тропам в семидесяти метрах. Первый раз в жизни пожалел, что не фотограф. Но погляжу я вниз, на берег моря – а там штормяга в стиле «Песни варяжского гостя». И чую я – катера с остальной командой не было и не будет… - Ну вот, - облегчённо вздохнул Василич, - А ты говоришь про палтус. Не палтус, а волна нам пройти не давала… - Да кто вас поймёт, морских людей, палтус у вас или шторма пройти не дают? – вздохнул Соловей, – но я не об этом. Я о том, что через две недели я уже был абсолютно уверен, что отсюда надо своим ходом выбираться. Одно мешает – у меня там шмоток на много тысяч рублей, и я их просто так бросить не могу. Потому что медведей по тому гребню бродит как народу по Невскому. До Сиглана мне идти не очень далеко – километров сорок. А на Сиглане как минимум два трактора и ЗиЛ-157. ЗиЛ – не ЗиЛ, а трактор куда хочешь залезет. Думал я думал, что делать. Тут, на беду или счастье, два молодых медведя опять к лагерю подошли. Я их обоих положил из винта – на острастку другим, и в тем же утром пустился в путь. - Видишь ли, - обратился Соловей к Вадиму, - если по осени медведя убиваешь, то это на других сильно действует. Они сразу это место обходить начинают. Не так по весне. Весной они жрут друг друга – только шум стоит. Почему так – не знаю. Но в любом случае я сильно рисковать не стал и пошёл. За сутки добежал. На Сиглане Петька Косов, я уже про него рассказывал. Золотой человек. Говорит мне – есть у меня два трактора – Беларусь и ДТ-75, оба на ходу. На обоих и пойдём. Я ему деликатненько так замечаю, что его план, конечно же, хорош, но я вот лично на тракторе никогда не ездил. Ерунда, говорит Петька, ничего хитрого, я тебя часа два поучу, и вперёд! Ну что делать, нельзя давать человеку разочаровываться в своей личности. Действительно, помудохался я часа три-четыре с рычагами и передачами и сообщил, что в состоянии двигаться. Хорошо, осень стояла сухая, вода из тундры ушла, меня уже на моей верхотурине снежком раза три посыпало. Один трактор мы оставили внизу, а на втором поднялись к лагерю. Лагерь не тронут, медведей никто даже не перевернул. Мы вещи в бочку погрузили… - Как в бочку? – удивился Перец. - Видишь ли, был у Петьки целый автопарк. А вот никакого приложения к автопарку у Петьки не было. Ни саней, ни телег, никакой другой транспортёжки. Была молочная бочка, он воду в ней возил в баню с реки. Вот, мы воду из бочки вылили, и привязали за трактором. Весь мой лагерь как раз в эту бочку влез. Соловей ещё раз взглянул наверх, на поднебесный хребет, возвышавшийся над морем. – Кстати, если кого интересует, мы на «Белоруси» туда залезли. Опять я пожалел, что фотоаппарата у меня нет. Никогда б не подумал – горы такие, крутизна, камни – и стоит посреди этого трактор «Белорусь», приехавший туда своим ходом. - Ну и что, поймали вы баранов в конце концов? – поинтересовался для проформы Вадим. Хотя ответ был и так более чем очевиден. - Да ничем хорошим это не кончилось. Всё так и продолжалось, в феерическом бардаке. Ещё два раза ездили. Один раз Татарчук с обрыва сверзился. Вот где-то здесь, с этих обрывов. Все с недоумением оглядели вздымавшиеся вокруг каменные стенки. - Да он вроде жив, Татарчук-то, - осторожно сказал Василич. - Конечно жив, - раздражённо махнул головой Соловей, словно бы недовольный таким поворотом дела. – Что ему станется. Дерево он и есть дерево. Идиот конченый. Пролетел метров пятнадцать, приклад у карабина сломал, самому хоть бы хны. Полдня внизу побродил, потом нашёл подъём наверх, выбрался. Говорит – «голова трохи болит». Ну, я решил, что приключений на тот заезд достаточно и свернул работу. Другой же раз забросились весной. Стали устанавливать сетяное ограждение – а в него медведи лезут. Штуки четыре поймали. И ведь выпутать их просто так невозможно. Пристрелишь, а потом по кускам из сети извлекаешь. В этом месте мы точку и поставили.
Все выпили ещё по одной.
- И на хрена мы всем этим делом занимаемся? – философски закончил эту историю Соловей. – Нет, Василич, я знаю, что ты сейчас скажешь – из-за денег. Думаю я, что те же деньги, что на этом берегу мы зарабатываем, каждый из нас мог бы на материке поднимать. Воровали бы что-нибудь, строительством занимались или законы бы изучили, а потом жуликов отмазывали. Не знаю я, но вот как снег сходить начинает, свербит что-то – хочу я в море выйти, и двигать к каким-нибудь дальним горам по морю. Лучше всего – к таким горам, которые ещё никто никогда не видел. Думаю я, что каждый пацан в жизни должен был мечтать стать моряком и охотником. Другое дело – стал ли. Ну а если не стал – повезло ему, значит…
- А это что за коврижка в море болтается – ткнул Вадим пальцем в круглую блямбу, торчащую на фоне дальних заснеженных гор. – Остров или мыс какой? - Да трудно сказать… - задумался Василич. – Иногда – остров. Иногда мыс. В зависимости от воды. - То есть – как? - Прилив – остров. Отлив – мыс. Или полуостров, кому как больше нравится. - Ну-ка принеси лоцию, - многозначительно попросил Соловей. – Василич утверждает, что в ней вся правда мира сосредоточена. По крайней мере, этого, нашего здешнего мира. Ага, видишь – «Остров Кумара»! Стало быть всё же остров… Василич сконфузился. - Посмотришь птичек, чаек, орлов, - словно к маленькому обратился он к Вадиму. - Мы подходить туда всё равно будем, товар отдавать-забирать. - А что там, люди какие-то есть? - Люди? Да они тут везде люди-то… Безлюдных мест, считай, и нету вообще. На Колыме, по крайней мере, я таких и не встречал. Вадима продолжало удивлять то, что местные обитатели упорно продолжали называть Охотское побережье «Колымой», хотя до самой Колымы отсюда по прямой было около пятисот километров. Какое-то странное единство времени и места… - Национальное хозяйство тута… - продолжал тему «людей» Василич. – Тут много таких национальных хозяйств – умные люди насоздавали их чтоп лимиты на рыбу получать. Возьмут национала председателем, доверенности от него оформят – и берут аренду, лимиты, всё, что требуется. Всем хорошо – и умным людям – они при деньгах и деле; и местной власти – она хоть и без дела, но при деньгах; и националу – он сыт, пьян и ничего не думает. - Всем кроме рыбы, - неожиданно сказал Соловей. Сия неожиданная сентенция повергла Василича в прострацию. Ему, видимо, в голову не приходило, что рыбе может быть плохо. Но, отгоняя в этом сомнения, он покачал седоватой кудлатой башкой и продолжил. - На Кумаре как раз национал живёт. На него всё отписано, его там кормят, поят. - Сидеть, в случае чего, ему тоже придётся, - хмыкнул Перец. - Сидеть? – поднял брови Соловей. – Что-то я не могу вспомнить, когда у нас национала последний раз посадили. Они друг друга ножами режут, досками забивают, из ружей стреляют, в морях и на реке топят – на всё один ответ – это их внутреннее национальное дело. А уж чтобы национала по финансовому вопросу посадили – такого вообще никак произойти не могёт. - Это почему? - Потому что действует у нас здесь политика поддержки малых коренных народов Севера, - злобно сказал Соловей, и отвернулся к борту. - Ну, Соловей, ты уж скажешь. Просто они нищие как собаки, и всё, что националам в руки попадает, сразу из этих рук уходит. Посмотрят на такого судьи, посмотрят, головами покачают и выпустят нахрен. Брать-то с них нечего, потому ими и брезгуют… На Кумаре национал тихий, он один живёт, мы как ни придём, он нам всегда поможет. Ты ж сам с ним дела имеешь какие-никакие… - Потому он и тихий, что один живёт, - всё так же зло бросил Соловей. Потому что нет у него рядом других националов устраивать сходки национальной ассоциации, телефона – в Москву звонить. Бумаги – жалобы писать всякие, как его русские злобно притесняют… И сахар ему никто не оставляет, чтобы не бражничал. Ты, да я, патронов ему завезут – и гуляй, рванина. Будь на то моя воля, они б у меня все так жили, а не по посёлкам как вши ползали. - Ага, и они бы тебе здесь, в тайге-тундре порядок бы такой навели, - хмыкнул Василич. – По мне, лучше пусть в посёлках живут. И так всяких нищебродов по берегам хватает. - Кстати, о бражке, - встрял в разговор Перец, - я тут Юру-Поджигайца вспомнил. Он, когда рядом рыббазу сторожил, приспособился бражку на болотном мху ставить. Мерзкая была, тиной пахла, но торкала. Чудо технологии. В какой-нибудь Америке миллионером бы стал, а у нас бич бичом, и дома жгёт временами… Перец сплюнул через леера в залив Одян и полез мечтать в каюту. Остров Кумара выглядел, как плоская буханка чёрного хлеба, пущенная по волнам каким-то невиданным и гигантским богом. Плыла эта буханка, покачивая своими бурыми и трещиноватыми скалистыми боками, плыла, пока не вплыла в залив Одян и не приткнулась к отлогому курчавому от тёмно-зелёных стланиковых кустов берегу. Все трещины в каменных краях этой буханки были усыпаны птицами. Трещин в здешних скалах было несчитано, а птиц – более чем несчитано в тысячи раз. Катер, постукивая дизельком, пробирался под нависающими скалами, и птицы тучами поднимались из каждой складки местности и повисали над корабликом, осыпая его воплями и жидким вонючим калом. Сверху, над всем этим птичьим буйством, как наблюдательные аэропланы над тучей истребителей, парили два огромных белоплечих орлана. Временами, как ракетные снаряды, с берега срывались толстые кургузые короткокрылые птицы. Голова каждой из них заканчивалась ярким, красно-оранжевым, широким, словно лезвие топора, клювом. Позднее Вадим узнал, что они так и называются – топорки; и живут в норах, выкопанных в почве склона. Шаркет подошёл к странной кучке построек непонятного значения, высыпавшей на побережье. Из построек выбрался невысокий человек, с ярко выраженной монгольской внешностью, одетый в ватник, военные брюки и болотные сапоги с откатанными до паха голенищами. Очевидно было, что и то, и другое и третье было ему не по размеру, и приходилось с чужого плеча, или ноги – как уж там правильнее? Человек подошёл к берегу, подкачал чёрную уродливую резиновую лодку, (Вадим уже понял, что такие лодки являются главным индивидуальным плавсредством на побережье) и закачался на волнах, потихоньку приближаясь к борту. - Здорово, Крякун!, - заорал Василич. – Мы тебе охотоведа привезли, будет тебе проверку оружия делать! - Здорово, Соловей, - радостно откликнулся Крякун, - Мне давно пора проверку оружия. Нижний ствол на ТОЗовке перестал стрелять! - А ты пробовал меньше совать его в морскую воду? - заорал Соловей. -Пробовал, - широко улыбнулся Крякун, - не получается почему-то. Кругом эта вода морская! Широко расставив руки, он уцепился за леера и неожиданно легко очутился на палубе. - Что, Крякун, медведи не лезут? – усмехнулся Соловей. - А ты с какой целью спрашиваешь? - Да как с какой – с беспокойством по твоему поводу. - Была пара, - рассмеялся Крякун. – Не беспокойся, никто не найдёт ничего, я их в устье реки утопил. Шкуры, желчь нужны? - Желчи много? – быстро спросил Василич. - Не при мне разговаривайте! – быстро прикрикнул Соловей. – Я вас за такие разговоры должен заарестовать и препроводить! - Ладно, ладно, не при тебе, - умиротворяющее произнёс Василич. – Сейчас на берег сойдём, ты мне там всё покажешь и продашь… Рыббаза «Кумара» представляла собой два склада готовой продукции, длинный белый барак засольного цеха, небольшую аккуратную будку цеха икорного, трактор, два грузовых автомобиля (один из которых при ближайшем рассмотрении оказался «Студебеккером» времён Великой Отечественной войны. Рабочие и рыбаки жили в вагончиках по четыре койки в каждом, а бригадир и Крякун имели по собственному балку. - Чё всю зиму дела? – для проформы спросил Соловей. - Как чё? – искренне удивился Крякун. – Навагу ловил. Чуток краба. А в остальном спал. Печку топил, снова спал. Потеплее стало – начал на улицу выходить. Пошли мишки на побережье – я по ним пострелял маленько, чтоб в кухню не лезли. - А птица хорошо летела? – задал Соловей профессиональный вопрос. - А кто ж её знает – летела она или не летела? – искренне удивился Крякун. – У меня в вагончике она не летела – это точно. Вопчем, давайте – я вам желчь, вы мне – деньги – ну и водки пузыря два впридачу! - Не многовато ли два?- задумался Василич, - С кем ты её здесь пить будешь? - Как с кем? А с чайками! – задорно сказал Крякун. – Чайки – они тоже люди. Такие же жадные гады…
Ямы между гребнями волн становились всё глубже и глубже. Все бездельники на катере ушли с палубы и сгрудились вокруг штурвала. За штурвалом сам собою организовался импровизированный столик: газета, палтус, четыре сизых гранёных стакана, бутылка водки и несколько ломтей «Дарницкого» хлеба с полурассыпаной горкой соли. - Сильно шкивает, - неодобрительно покачал головой Василич. – Надо б уйти куда-нибудь, переждать волну. - Это что, шторм, - спросил непонятливый Вадим. - Да не, просто зыбь. Шторм где-то там, за горизонтом. А здесь мелководье, вон море и раскачало. Смотри, волна пологая, без бурунов. Но достаточно чуть-чуть крепкому ветерку подуть, как это тут же изменится. - Куда пойдём, Василич? - прохрипел Перец, который в это время стоял у штурвала. Сейчас он был мрачен и сосредоточен, демонстрируя себя тем, кем и был на самом деле – опытным моряком с сорокалетней морской практикой. - Куда море пустит, - Василич снова задумался, что-то высчитывая.- Есть здесь маленький залив, закрытый полностью. Только дно дюже каменистое. Залив Бочонок. Сейчас вода большая, мы в него войдём, и на «ногах» обсохнем. Вход в Бочонок открылся в скальнике совершенно неожиданно и на самом близком расстоянии – как открывается потайная дырка, пробитая местными воришками в стене мясокомбината. Вот просто так камень раздвинулся, и обнаружил в глубине берега круглое блюдце ровной воды и за ним, на горах –бурый частокол нераспустившегося лиственничного леса. С гор спускалась тонкая серо-зелёная щетина ивняка, обозначающая русло какой-то речки. Возле моря, в самом устье, ленточка кустов, упираясь в непреодолимую преграду иной стихии, расползалась в кляксу. Едва катер, дробно стуча дизельком, забежал в круглый, похожий на кратер, залив, как из серого кустарника устья реки вывалило две чёрные точки-запятые, и держась бок о бок довольно шустро покатились по серой гальке морского берега на горный склон. - Ага, вот и медведи, - будничным голосом заметил Соловей, проверяя в бинокль окрестности. – Вон ещё пара. И ещё… - Ни фига, сколько их тута скопилось, - покачал головой Василич. – Не иначе, какая-то падаль лежит, притягивает их сюда. - Насчёт падали я чего-то не сомневаюсь, - усмехнулся Соловей, блеснув оскалом белых и стальных зубов. – Сюда Щербакова поставила в прошлом году бригаду – они весь ручей вырезали. - А почему они здесь парами ходят? – поинтересовался Вадим. – Медведи, то есть… - А свадьбы у них сейчас, - сообщил Соловей. Всю весну брачный сезон – до конца июня. Ходят по двое, как эти сейчас – он передал бинокль Вадиму, и тот увидал, как на обширном снежном поле не торопясь двигаются через глубокий сугроб два могучих зверя. Один их них был гораздо крупнее и следовал чуть позади своего более мелкого собрата. - А что это они такие разные? - Сзади – самец, - сообщил Соловей. – Очень большой самец, килограммов на четыреста. Самка меньше гораздо. Она стройнее и изящнее, а мужик – пошире и поквадратнее, весь такой чемоданистый. Вадим качнулся на палубе и бросив взгляд в сторону, усмотрел на фоне седоватого лиственничного леса ещё два характерных приземистых силуэта. - Да сколько же их тут? - Я вижу шестерых – две гонные пары и ещё двоих мелких, - мгновенно отреагировал Соловей. – Похоже, у них тут мёдом намазано. - Гы, мёдом, - зашёлся в гыканьи Перец, - не мёдом, а красной рыбой! Тонн десять горбуши в этих кустах похоронено! - Схожу-ка я на берег, - задумчиво произнёс Соловей, - поставит Василич катеру «ноги», я и погляжу что там творится. Спустился вниз и вышел на палубу в длинном, почти до пят, прорезиненном рыбацком плаще. - Пойдёшь?- кивнул он Вадиму, который только и ждал этого приглашения. По рогатому, трясущемуся трапу они спустились на каменное ложе залива, где под их резиновыми сапогами захрустели панцири сотен морских живых существ. В мелкой, уходящей с каждой минутой вслед за Луной воде, шмыгали налимчики, бегали раки-отшельники, с достоинством ползали улитки. С каждым шагом от берега всё сильнее и сильнее тянуло тухлятиной. Наконец они вышли на серый галечный пляж. Вся его поверхность была ископана мелкими ямами, напоминавшими воронки от небольших противопехотных мин. - Рачков копают, - хмыкнул Соловей. – Так прямо вместе с песком их и жрут. - Кто жрёт? - Да вот… Эти… - Соловей ткнул биноклем на границу кустов. Поражённый Вадим неожиданно разглядел на фоне тёмно-зелёной, цвета шампанской бутылки, куртины кустов широкий силуэт зверя. Он неподвижно стоял, в видимом напряжении, и, похоже, раздумывал, не исчезнуть ли в чаще. Медведь был громаден. Всё в его виде говорило о каком-то первобытном могуществе, которого напрочь лишены цирковые и зоопарковые мишки – широкая голова с длинным лбом и глубоко сидящими глазками, разворот плеч, сковородки когтистых лап, прочно упирающиеся в грунт, колышущийся от вдохов-выдохов мохнатый мешок шеи… -Уффф – медведь выпустил из нераскрытой пасти облачко белого пара и… исчез. - Огромный какой, - проговорил Вадим в потрясении. - Да. Впечатляет. Я, каждый раз, когда большого зверя вижу, не перестаю удивляться. А ведь вроде бы не с чего – я их тысячами насмотрелся. Этот, кстати, и не сильно крупный был – килограммов двести, может меньше. Там на склоне такой мамонт ходит – видимо, никого к самке не подпускает. Они обошли рощицу в устье, и вышли на русло речки, которая оказалась не столь уж мелкой – перейти её вброд в высоких сапогах не представлялось возможным. Везде по долине лежали куски льда, рассыпающегося на множество тонких вертикальных игл. - Наледь здесь была, - проговорил Соловей, - вот рыба и сохранилась за зиму. - Какая наледь? Какая рыба? – недоумевал Вадим. - Наледь – это когда речка до дна замерзает, а вода всё равно течёт. Так вот, она тогда начинает течь поверх льда. И снова замерзает. Но всё течёт и течёт. И в итоге на этом месте намерзает ледяная бляха, диаметром пару сотен метров и высотой метра три-четыре. Эдакий ледяной холм. Чуть посевернее такие наледи столетиями держатся на одном месте, и не тают к осени. - А рыба? - А рыбу эту – Соловей подошёл к какой-то груде валежника и поддел её носком сапога, - как раз наледью затопило, поэтому до неё ни лисы, и больше никто добраться не смог. Вадим присмотреля и вдруг понял – то, что он принимал за палую листву и валежник – обычную подстилку весеннего леса до появления травы – было тысячами скелетов, голов, плавников, и просто сушёных рыбин. Даже мёртвые, эти, довольно крупные, в локоть, обитатели воды, производили непримиримо-злобное впечатление: кривые, крючкообразные челюсти были усыпаны столь же кривыми крючкообразными зубами, пустые глазницы смотрели на Вадима подмигивая – «все там будем», высоченные горбы будто продолжали буровить уже несуществующие воды реки. Прямо по поверхности этой рыбьей каши медведи нашлёпали настоящие тропы, вырыли ямы, разгребли себе лёжки… - Дааа, - протянул Вадим. – Настоящее рыбье кладбище. А откуда это она взялась? - Да всё оттуда же, - хмыкнул Соловей. – От нас, граждан. Дело в том, что во время рыбалки рыбу эту саму никто не берёт. Её ж разделывать, чистить, солить надо, грузить, разгружать, пытаться втулить кому-то… В это же время икра стоит в десятки раз дороже, и так же требует времени… Поэтому на обычных рыбалках рыбу в бочки солят абы как, и ровно столько, сколько надо, чтобы тебя не обвинили в хищничестве – что ты типа самок только вспарываешь. Да и потом с этой «рыбой для отмазки» мороки немерно – её надо куда-то девать – чаще всего – или топить по акту, или жечь в сарае, или ещё что-то придумывать. Ну а в этом месте никто такими мелочами и не заморачивался. - Это почему? - Сюда бригаду поставил начальник местного рыбнадзора – баба такая, Щербакова. Естественно, люди рыбу эту резали тысячами, а поротые тушки вот так – до ближайших кустов только дотаскивали. Обычно икропоры всё-таки видимость блюдут – увозят горбушу грузовиками подальше в лес, в стланик, выбрасывают небольшими порциями – не больше пары кузовов в одно место – чтобы медведи успевали растащить… Здесь же никто никого не стеснялся – резали и тут же выбрасывали… Думаю я, тонн сорок рыбы как минимум тут лежит. Две тонны на выходе… На щеку Вадима сел здоровенный весенний рыжий, будто одетый в цигейковую шубу, комар. Он смахнул его и заметил. - Но ведь тот же рыбнадзор вроде обратным должен заниматься – рыбу эту охранять… - Не знаю. Я уже запутался в том кто тут чего кому на бумаге должен. Как и везде, здесь у нас бумажная жизнь – отдельно, а просто жизнь – отдельно. Органы охраны просто сообщают любому воровству и хищничеству масштабный и организованный характер. В том виде, в каком они у нас сейчас существуют, по крайней мере. Ведь что такое сотрудник природо- и всякой прочей правоохраны? Это гражданин, которому государство дало в руки оружие и право отбирать у природы и других людей материальные ценности. Вот они и пользуются своим правом в хвост и гриву. Думаю я, что если б эту землю заново между людьми разделить и сказать, что могут они делать тут что хочешь – порядку и то больше было б, чем с нами, природоохранными органами, то есть… Ну, может, стреляли б друг по другу почаще. Опять же – саморегуляция численности. И так тут народу до хренища развелось, - хмыкнул Соловей.
- А правда, что Ванька Кибер тоже создал себе национальное хозяйство? – с деланным безразличием пятидесятилетней дамы викторианской Англии на балу у герцога Шропширского, данного в честь внучатого племянника герцога Бэкингемского, спросил Соловья Василич. - Национальное хозяйство Ваньке начал создавать его дед, пленный австрийский пулемётчик Фридрих Кибер, - проговорил Соловей, всё так же рассматривая в бинокль береговую линию. Столь многозначительное начало заставило всех присутствующих на палубе замолчать, а матроса Степана – полезть в кубрик за следующей бутылкой. - Что, вот так прямо и настоящий пулемётчик? – задал дежурный вопрос студент Вадим. - Ну да, - Соловей присел на крышу каюты, куда Стёпа вытащил бутылку, четыре стакана и новые хрустящие ломтики морской рыбы, пожаренные на солярной печке. - Настоящий. Настоящее не бывает, кивнул Соловей. – Попал он сюда в двадцатые годы. Из плена, я так понял. Он был с чехословаками, ну а когда их красные чехвостить начали, то все чехи во Владивосток подались, а старый Фридрих почему-то решил двинуть на Север, к генералу Пепеляеву. Ну, он тогда не старый был, конечно, а молодой, и, видимо, сущий дурак. Раз решил, что есть места, куда большевики никогда не доберутся. Вообще многие так думали. Вот, у нас в управлении работал охотовед Мельгунов. Так его красные вывезли в наши края не откуда-нибудь, а из Харбина, куда он в двадцатые зачем-то сбежал. - Зачем это? – изумился Вадим. – Они что, ближе охотоведов найти не могли? -Да видимо так, - хмыкнул Соловей. – приехали туда на танке и говорят так вежливенько, помахивая пушкой и постреливая из кулемёта – не будете ли вы, Игорь Владимирович, так добры, проследовать за нами в Магадан, поработать охотоведом на благо нашей социалистической Родины? Для вашего блага стараемся. А то – китайцы ж дикари. Съедят… Ну а на самом деле – когда били японцев, то попутно тех, кто по-русски разговаривал – а было таких в Китае больше миллиона – сажали в вагоны и везли на Север, строить лучшее будущее. Вот и Игорь Владимирович, добывал касситерит где-то в Певеке, ну а потом после смерти Отца народов ему милость великая вышла от Советской власти – разрешили жить в Городе и даже работать на госслужбе. Но я, впрочем, не о нём, а о Киберах. В общем, Фридрих Кибер забился в самый глухой угол, каким по справедливости считался местный посёлок Ола, нашёл здесь бабу, женился и завёл детей. Работать он продолжал по прежней специальности – морзверобоем. Сперва на шкуры тюленей бил, потом для зверофермы. Полагаю я, что именно ему обязаны тем, что сивучи из нашей части Охотского моря куда-то исчезли и снова появились относительно недавно, уже после смерти старого Кибера. Видимо, Фридрих Кибер был хорошим пулемётчиком… Соловей глотнул «огненной воды» из эмалированной побитой кружки и продолжил. - А ещё был он проницательным человеком. Не знаю уж как, но когда на этом берегу всем паспорта выдавали – а было это в тридцатые годы, ближе к их концу, наверное - ему хватило ума записать себя, свою семью и всех своих детей орочами. Соловей хрустнул румяным палтусиным боком и снова поднёс бинокль к глазам. Василич, воспользовавшись паузой, наклонился над дверью в рулевую рубку и обложил стоящего у руля Перца сложносочинённым матом, отчего шаркет вильнул в сторону, приняв волну в борт. Матрос Степан плюнул за борт с видом презрения ко всему происходящему. - Трудно сказать, что его на это подвинуло, - продолжил Соловей, когда вялое движение на палубе угасло. - То ли он просто таким образом хотел не обращать на себя внимание, то ли уже тогда советская власть поддерживала орочей в противовес всем остальным и давала им привилегии – догадаться трудно. Вряд ли, конечно, он таким образом прятался от НКВД – тогда вместе с национальностью надо было менять и имя с фамилией. Потому что орочон Фридрих Кибер – это круто по любым меркам. Скорее всего, речь шла о каких-то послаблениях в промысле и рыбной ловле, вокруг которых всегда крутился национальный вопрос в Сибири. Замечу я ещё, что и сам Кибер был австрияком, и женился он тут на самой что ни на есть русской из переселенцев, так что его крещение в орочонство было наичистейшей воды надувательством. Но старый Кибер оказался ещё и довольно плодовит. И в середине семидесятых в Оле и ближайших деревнях клан Киберов составлял как бы не сорок человек, включая стариков, женщин и грудных младенцев. - В семидесятые еще старый Кибер жив был, - блеснул эрудицией матрос Степан. - Старый Кибер помер в конце восьмидесятых, когда ему было глубоко за девяносто, - сказал Василич. – Нынче таких людей не делают. Главой семьи стал Ванька - один из средних внуков. - Это с которым вы снежных баранов ловить ходили? – невинно спросил матрос Степан. - Щас в рожу дам, - огрызнулся Соловей. – Видно было, что воспоминания о неудачной трёхлетней ловле доставляли ему живейшее беспокойство. – Что до баранов, то большего специалиста, чем Ванька, я по ним не встречал. Даже доктор Чернявский из научного института в Городе ему в подмётки не годился. Он чуял их буквально носом – по запаху. Должен я сказать, что снежный баран – довольно вонючий зверь, и от их троп и мест отдыха буквально прёт бараниной. Наверное, ещё и поэтому обоняние у этого зверя - так себе, он полностью полагается на свои глаза. Прямо как человек. и тупой такой же. Только не пакостный и съедобный, потому – полезнее. Одними баранами на нашем берегу сыт не будешь. И Ванька зарабатывал на жизнь себе наивозможнейшими способами. Ну, как и мы все, впрочем. Собак ловил на шапки, икру добывал и рыбу, водил американских охотников, извозничал на МРБ – малом рыболовном боте… Но как-то всего этого на жизнь Киберу не хватало. Не говоря уж о его клане. И придумал Кибер вот что. В устье каждой более-менее значительной речки каждое лето стоит рыболовецкая бригада, ведь так? Рыбакам надо где-то жить и что-то жрать, верно? Ну вот, пользуясь своим орочонским паспортом, Кибер отвёл в устьях каждой более-менее значительной речки участок. Естественно, с целью ведения традиционного хозяйства. Тут потомок австрийского пулемётчика повёл себя как не как ороч. На отведённых ему участках он понастроил гадюшников, вроде как дед Доценко для своих собак. И стал сдавать их рыболовецким бригадам – вместе с дровами, вёдрами, засольными чанами. Поваром-рабочим на каждой фазенде был какой-нибудь другой Кибер – за особые деньги, разумеется. В общем, Ванька сумел на отдельно взятом побережье ни много ни мало, а организовать быт браконьерского промысла. Брали за постой с рыбаков, естественно, не деньгами, они на нашем побережье тогда ничего не значили, - а икрой. Только икру эту Ванька продавал не осенью, как все эти обормоты, а весной, когда её цена поднималась вдвое. Начал постепенно плести сети, невода, строить карбасы… Иногда люди не могли с ним расплатиться, он записывал долги. На следующий год те же люди вставали на те же места, но работали уже не на себя, а на Ваньку. Года через четыре выяснилось, что почти весь залив Одян пашет на него. Что забавно, Ванька, решив, что отныне он не последний человек в деревне, решил построить себе особняк на окраине Олы. И что вы думаете – оборудовал себя такой же точно многоклеточный гадюшник, как и те, что он сооружал для рыбацких баз. Только очень большой. В полном соответствии о своих представлениях о роскоши и величии. - Что-то он не кажется мне ни австрийцем, ни орочем, - хмыкнул Василич. – всё что ты сейчас рассказал, больше всего подходит… - Русскому, - утвердительно кивнул Соловей. – Русскому. Из Москвы.
Путь от бухты Шхиперова до Броховских ворот – пролива, ведущего в акваторию Ямской губы, стал, наверное, самым красивым маршрутом, какой Вадим видал за свою жизнь. Вдоль невысокого, обрывистого берега выстроились шеренгой гигантские скалы – как окаменевшие чудовища скандинавских легенд. Их ноги ополаскивала пена прибоя, а над головами оранжевым светом загорающегося в печи огня поднималось практически не заходившее за горизонт солнце. Теневая сторона горизонта и само море были густо-серыми, словно опрокинутый на попа асфальт. Над скалами поднимались и крутилась в воздухе бесчисленные чайки. Берег постепенно заворачивал к северу, понижался, скалы вместе с берегом сходили на нет. Впереди открывалось свободное морское пространство, перечёркнутое длинной, уходящей за горизонт поперечной линией – Броховской косой. Где-то во мгле угадывались береговые сопки, а под ними мерцали огоньки знаменитого вольного посёлка Ямск. На краю косы примостилось огромное, изуродованное штормами и льдом железное насекомое – остатки севшего здесь некогда на мель катера или буксира. Оторванные куски обшивки раскачивались на ветру, как казалось с борта - совершенно бесшумно, а на самом деле – со страшным грохотом. Черный остов мёртвого корабля с движущимися на нём частями на сером холсте моря производил совершенно нереальное впечатление – словно шагающий по улице шагающий скелет человека. - Это что же, шаркет Трыща? – проговорил Соловей, привычно разглядывая катер, косу и берег в бинокль. – Эк его раздербанило с прошлого-то года… - Да уж. Но сам понимаешь – лёд, течение, ветер. Добрые люди, в конце концов… Сам понимаешь – тридцать километров санного пути до деревни. Всё, что можно было от этого корабля отвинтить и привинтить к чему-нибудь другому, а также просто продать, приспособить как грузило, на крайняк – бросить в сарай за огородом – уже давно откручено или сбито. Я помню, на траверзе посёлка Иня – это на полпути к Охотску – сел на мель здоровенный буксир. Капитан с командой всего на две недели в Охотск отлучились, за другим буксиром. А за своим неосмотрительно поручили местным проследить. Так через пятнадцать дней там только скелет шпангоутов красовался. - Ну, это он большой оригинал, - вздохнул Соловей. – Местные, даже если скажешь, что поручил им гальку на косе охранять, и эта галька у тебя в собственности, растащат её по камешку по секретным подворьям. А что сам Трыщ, не стал своим кораблём заниматься? - А у него денег на это не было. Впрочем, у него их не было никогда. Более никчёмного капитана на нашем береге я даже и не вспомню. Он даже и капитаном-то называться не мог – вот как эти, с «башмака» - вместо диплома дембельский альбом предъявил… Типа морская душа у меня горит… - А деньги у него откуда были – катер купить? Это ж не ешака, в конце концов… - Деньги он у американки занял. Тогда, в начале девяностых много их тут болталось, языками цокало на таинственность русской души. А – инфляция, ещё ж никто и не знал, что чего по-настоящему стоит… Занял Трыщ у такой американки две тысячи долларов и купил это корыто. Пообещал ей всю прибыль пополам… - Да помню я этот катер восемь лет назад. Не такое уж это и корыто было… - Восемь лет назад – да. А теперь… Сам видишь… Соловей и Василич замолкли, глядя на то, как беспомощно качаются на заклёпках листы обшивки. - Надо сказать, что таких приключений, как у Трыща, на нашем берегу ни у кого не было, - продолжил Соловей. – Нет-нет, мы о себе тоже не забываем... Но просто не было ни одной, как мне кажется, глупости, которую мог бы сделать мореман у нас на побережье, и Трыщ бы её не сделал. За самое короткое время, заметим. Катер на бок во время отлива валил – легко. Запад путал с востоком и уходил таким курсом километров на сотню – раза два как минимум. Народу у него за борт падал, тонул… Был случай, когда он пьяный, на катере заснул, привязать его забыл. Прилив подошёл и уволок катер в море. А механик на берегу остался. Хочу сказать, что Трыщ, несмотря на своё капитанство, не знал, где у дизеля верх, а где низ, не говоря уж о стартёре. И понесло его по морям, по волнам в Тауйскую губу. Несёт его мимо острова Талан, а на Талане – Трыщ знает – стоит биостанция. А на биостанции есть «Зодиак» с мотором, и этого «Зодиака» с мотором может хватить на то, чтобы его карапь хоть к какому-нибудь из берегов подтащить. Взял Трыщ тогда ружьё и давай прыгать по палубе как обезьяна и палить в воздух. Сигнал подавать, значит. А народ на биостанции смотрит в бинокли и дивится – надо же, у Трыща какая пьянка идёт, пальба без передыху! - И что? – задал дежурный вопрос Вадим. - Да повезло ему. Кому-то на биостанции захотелось принять участие в этом празднике жизни, завёл он лодку, и обнаружил на борту одного Трыща в гордом одиночестве, уже отчаявшегося добраться до берега. Уволокли его тогда куда-то. - А здесь он в прошлом году ведь два месяца на мели просидел? - Два с половиной, - поправил Василич. – Пошёл он в Ямск за икрой в середине лета. А чтоп не делать пустой прогон в сторону «туда» взял с собой группу из заповедника. - А что же он водки не взял, раз её такой дефицит в Ямске, - снова спросил непонятливый Вадим. - Водки? – Соловей и Василич дружно рассмеялись. Мысль о том, что кто-то мог доверить Трыщу везти хоть сто метров полный трюм водки показалась им чрезвычайно забавной. – Нет. Водки он не взял, зато взял научников. Высадил их на Ямских островах, пообещал зайти на обратном пути, забрать. А обратного пути у него получилось ровно до этой мели. Которая не Ямские острова, сам понимаешь… Директор заповедника был мужик ответственный, ждёт он, пождёт своих сотрудников – а их нету и нету… Неделю нету, две нету, месяц – нету… Решил он вертолёт заказать, угробил на это две трети годового бюджета, сам полетел. Долетел до Ямска, спрашивает – видели шаркет Трыща? Ему говорят: видели, месяц назад ушёл за горизонт. Вертолёт снова в воздух, летит над берегом, видят – стоит это чудо на косе. Директор – так вот же катер! А летуны ему - да ну нафиг, мы сюда всё лето летаем, он с весны тут стоит… Ну, стоит и стоит, говорит директор, полетели дальше… - - И что дальше? - Да что дальше? Взял он своих людей с островов, вернулись в город. - А этот… Капитан ваш? - Он не наш. Он свой собственный. И не капитан впридачу, - обиделся Василич за сословие. - Как-то всё образовалось само собой. То ли они гонца как-то по морю аки посуху в Ямск послали, чтобы оттуда на плашке команду сняли. То ли ещё как-то. В общем, с того времени корабль этот стоит вечным памятником, а сам Трыщ в пожарке трудится. - Вечным памятником, - хмыкнул Соловей, - до следующей зимы.
Шаркет продолжал тарахтеть вдоль скалистой стены Охотского берега. Завеса тумана поднялась и растаяла на солнце. Стоял почти полный штиль (вот и обещанные семь-двенадцать метров в секунду – думал Вадим. Правда, Город уже в сотне километров от нас, и отгорожен каменным волноломом полуострова. Может там и дует, как обещали. А может – нет…). Серые руины скал то отступали, образуя потаённые бухточки и заливы, то снова выдвигались вперёд, становясь бастионами и башнями суши в солёной жидкой оболочке планеты. Над развалинами края Земли ослепительно белым миром сияла снежная горная страна приморских хребтов. - Только к августу снег стает, - сказал Василич, поймав взгляд Вадима. - А повыше, скажем, на горе Эгуйя, и до следующего снега долежит, - заметил Соловей. - Я таких мест и не знаю, - хмыкнул Василич. – Это вы, охотники, шлёндраете где попало, мы же, моряки, не уходим никуда дальше места, где в тапочках ходить можно. - Потому там, где в тапочках ходить можно, у нас на побережье и украдено всё до последнего гвоздя, - парировал Соловей. - Гляди, медведь, - ткнул пальцем в скалу матрос Степан. – И как это он туда забрался? Действительно, на узенькой полочке, словно врезанной долотом в сплошную каменную стену лежал сгусток чёрно-бурого цвета. Неожиданно сгусток шевельнулся, и из его середины показалась широкая голова с двумя ушами-варежками. - Будто положил его кто туда, - словно поймав мысль Вадима, сказал Василич. – Вот так, иногда идёшь вдоль стенки, видишь медведя в каком-нибудь таком месте, куда, кажется, только на крыльях можно добраться, и думаешь – и как ты туда попал, гнида? Вадим уже понял, что слово «гнида», так же как «педераст» и простонародный синоним определения гулящей женщины не имело в устах морских людей какого-либо эмоционального оттенка, а употреблялось просто как смысловая связка в предложениях. - На охоте занятно, - хмыкнул Соловей. – Иногда найдёшь в таком месте зверя, понимаешь – стрельнуть ты его там стрельнёшь, а вот достать – точно не достанешь. Прикидываешь, где он наверх пойти может, там клиента оставляешь, а сам потихоньку начинаешь камешки спускать по щели. Медведь смешной, он голову подымет раз, потом два, а потом решает – а ну его нафиг здесь лежать, где камни со склона сыплются! И потихоньку так начинает уходить по щели. Тут главное – его обратно пулей не сбить. - Можно сказать, вы их без клиентов-то не стреляете, - ворчливо заметил матрос Степан. - А зачем они нам нужны – без клиентов-то, - удивился Соловей. – Приезжает американец, или немец, или там болгарин какой – за охоту деньги платит. А сам его убьёшь, скотину безрогую, и дальше что? Мясо есть нельзя – вонючее и заразное, шкура никому не нужна, желчь ещё надо ухитриться продать, череп… Ну, большой череп всегда в цене. И то только потому что его клиентам загнать можно. Они, видишь ли, в своём мире, мире великих охотников, привыкли черепами меряться. Вот, убьёт клиент медведя, всё вроде хорошо, а череп не того… Мелкий, в общем. Тут отводишь его в сторону и говоришь – у меня в сарае ещё один лежит, не совсем, стало быть, нужный. При удачном раскладе до штуки баксов можно получить. Кстати, тем летом я здоровенный череп добыл – заштормовал на Солёном озере. У нас ведь как – идёшь вдоль берега на моторке, видишь – ветер, волна начинает подниматься. Тогда прикидываешь ближайшую бухточку, куда можно забиться, чтобы волну переждать. Вытаскиваешь лодку на берег и сидишь под ней. День, два, неделю – сколько понадобится. С морем мы не шутим. - Ну вот, сижу я под лодкой, - продолжал Соловей, - и слышу – кто-то по борту скребётся. Сперва подошёл, было понятно, что медведь, по гальке когтями стучит характерно, а потом вдруг меня стал выковыривать. Рыло под лодку засунет да как рыкнет! Меня прямо чуть воздухом из под неё не выдуло. - И стрелял бы прямо в это рыло, - хмыкнул Василич. - Ну и привёл бы череп в состояние, непригодное к реализации, - хмыкнул в ответ Соловей. – Я по рылу сразу понял – меньше чем пятьсот баксов оно стоить не может. Мишка лодку потряс, потряс, да и начал с другого бока заходить, чтобы её половчее перевернуть. При этом отдалился метров на семь, так что я ему спокойно в сердце с винта приварил. Отбежал он метров пятьдесят и помер. - А чего это он тебя из под лодки выковыривать начал? – задал вопрос Василич. - Чёрт его знает. Жрать хотел, наверное. Они тут сейчас совсем божий страх перед белым человеком потеряли. Развелось их несчитано. Никто их, кроме иностранцев не стреляет, бо больше никому не нужны. А иностранцев тех у нас – у человек 50-70 пройдёт через область, и баста… Раньше бумага на медведя стоила семьдесят рублей. А сейчас – три тысячи. Кто ж будет такие деньги платить за сомнительное развлечение эту тварь из винта шлёпнуть? Поняли медведи, что им от человека, считай, ничего не угрожает, и давай творить что хотят. Умные они всё-таки. Ну, как люди почти. - И ещё их с людьми роднит то, что они такие же сволочи. И мясо их жрать нельзя, - философски закончил Соловей своё эссе о медведях.
Из повести "Насельники с Вороньей реки". Ко дню Милиции.
- Привет, привет, Свиридов, - радостно проговорил подошедший невысокий старик в засаленной «аляске», меховых брюках и торбасах – Семён Кобелев. – С гостями приехал? Что, новый следователь? – он кивнул на Лену. – О, а это Андрюха! Что, опять науку делать приехал?
- Он уже не в науке, - сказал грубый Свиридов. – Продался мировому капиталу и скупает в его пользу нашу природу вместе со всеми жителями. Ты тово, берегись, Сёмка, он и тебя купит…
- Во, Андрюха, купи меня! – засмеялся дедушка. – Я плясать могу и даже мал-мала в бубен бить. Могу петь «Широка страна моя родная» на ламутском языке – ты только никому не говори, пусть все думают, что я камлаю. А ещё лучше – купи всё стойбище!
- Вас же уже купили однажды, - с деланным недоумением сказал Свиридов. – Золотопромышленники с «Джулии» говорили же, что всё вам дадут, купят движки, снегоходы, продукты…
- Да они плохо купили как-то, - засмеялся дед Сёмка. – Нет, они всё нам дали, это так. Но снегоходы наши мужики уже разбили, электростанция сломалась, продукты съели. Погляди – может, станцию починишь?
- Вон пусть Андрюха чинит. А лучше новую купит. Вы ему за это что-нибудь пообещаете. А потом так же не сделаете.
- Вам что, нужна электростанция? – вмешалась Лена.
- Ну, нужно, конечно, - дед Сёмка мгновенно, чутьём понял, что в лице Лены он встретил очередного страждущего помочь, приосанился, и на лице его явственно проступила мудрость предков. – Нынче трудно без электричества. Лампочка, мясорубка. Лёха бабке комбайн купил, тесто мешать. И печку корейскую, хлеб печь.
- Это кого же вы так развели? На кухонный комбайн и печь корейскую? Опять золотишников?
- Нет, это Кожарова. – Пётр Кожаров был председателем старательской артели, стоявшей в пятидесяти километрах выше по Хуличану. Колея, по которой мы сегодня тряслись шесть часов, как раз и была дорогой на участок его предприятия, по старой памяти называвшегося «60 лет СССР». – Они ж ездят по нашей земле, значит должны нам. Они нам дофуя чего отдают…
- Бусы индейцам? – вполголоса проговорила Лена.
- Я б не сказал, что бусы, - ответил я, чуть отступив. – По крайней мере, они оказывают свою помощь гораздо более рационально, чем «Джулия».
- Ловко ты, дед Сёмка, дорогу оседлал, - проворчал Свиридов. – На этой дороге иностранный рудник и три артели расположились. Можно оленей не пасти – стой здесь, и тебе сами всё привезут… Я вот возьму выправлю себе бумагу, что тоже ламут, – я же в милиции работаю, мне любые документы сделать можно. Напишу, что я твой брат, поселюсь здесь, ох и выкручу всем руки!
У старика даже слеза навернулась от такой заманчивой перспективы.
- Я здесь живу, как и предки мои жили, - гордо вскинулся дедка Сёмка. – Мой род здесь двести лет стоит. А может, и больше. А ты только тридцать лет как сюда приехал.
- Да ты в жизни оленей не пас, - хмыкнул Свиридов. - Здесь фактория стояла, вот дедка Сёмка при этой фактории истопником работал. Потом фактория сгорела – уже в девяносто третьем. Дедка Сёмка, кто сжёг факторию?
- Как кто, - весело откликнулся старичок. Видимо, воспоминания об этом пожаре нисколько не удручали его. – Известно кто – Чубайс. Потому что электричество плохое было.
- Ага, а в это время истопник Сёмка бухал одеколон с Ходьяло и пропустил этот волнующий момент, - подытожил Свиридов и уже всерьёз сказал: – Ну что у вас там случилось, нах?
- Да, - дедка Сёмка принял деловитый вид, - Коле жопу ножом разрезали.
- И дальше что? – Свиридов чудодейственным образом принял на себя грозный вид унтера Пришибеева.
- Ну чё, чё! – дедка Сёмка понурился. – Пили бражку с Лёхой, подрались, Лёха ему ножом жопу, как яблоко, развалил.
- Так, - Свиридов принял ещё воздуха в лёгкие, приподнялся – и был уже не унтером Пришибеевым, а не менее чем Михаилом Архангелом. – И где этот Лёха, мать-твою-так-и-через-эдак?
(На самом деле Свиридов запустил такой сложносочинённый мат, что даже аудитор Руллер3, изучавший порнографическую живопись в вокзальном сортире, пустил бы слюни от зависти.)
3 Один из персонажей «Бравого солдата Швейка».
- Лёха, - ещё более съёжился дедка Сёмка, - к оленям побежал. Покочевал в тайгу, значить. Ты мне лучше Колю посмотри, лежит парень в яранге…
Свиридов что-то буркнул и исчез под пологом. Следом за ним в яранге исчез дедка Сёмка, и я услышал его встревоженный вопрос:
- Ну что, не сдохнет?
- Шить буду, - мрачно проговорил Свиридов и поднял голос, обращаясь ко мне: - Андрюха, сходи за водкой!
Вернувшись с литровой бутылкой «Магаданского губернатора», я застал картину, достойную пера… Ну, впрочем, какого угодно хорошего художника, только не Петрова-Водкина.
Свиридов, как есть, огромный, грязный, пахнущий куревом и перегаром, в чёрной меховой одежде, похоже сшитой для лётчиков времён ещё Марины Расковой и Татьяны Гризодубовой, сидел на оленьей шкуре, положив себе поперёк колен мелкого полураздетого мужичонку, чья голая задница торчала вверх, а одну из ягодиц действительно «украшал» глубокий и на диво аккуратный ножевой прорез. При этом одной лапой капитан крепко держал «пациента», прижимая его к коленям, а другой сжимал трёхгранную иголку-«цыганку» с вдетой суровой ниткой.
- Вот, блять, будет тебе «тонкий шрам на любимой попе», – мрачно сказал Свиридов. - Наливай!
Я плеснул полкружки.
Свиридов взял кружку в руку, продолжая сжимать в ней иголку, сначала сделал богатырский глоток сам, вернул кружку мне:
– Давай ещё, а то налил, как у себя украл.
Следующая порция пошла в глотку Коле, который на моих глазах совершил чудо пития, ухитрившись принять сто граммов водки, лёжа на животе и всосав её губами, как через трубочку.
Остатки водки Свиридов плеснул на порез.
– Для профилактики, - непонятно прокомментировал он. Затем поднял руку и сделал первый стежок. Мужичок дёрнулся, застонал и тут же получил карающий подзатыльник железной длани капитана милиции.
- Здесь Андрюха стоит, с карабином, - сообщил Свиридов несчастному. – Я ему сказал – ещё дёрнешься, чтобы бил тебя прикладом ниже уха. Народная медицина, блять. То есть усыпление. Есть какое-то сложное слово, я забыл.
- Анестезия, - услужливо подсказал я.
- Точно, - обрадовался Свиридов. – Анестезия. Из карабина.
Мужичонка не шевелился.
После десятка стежков Свиридов остановился.
- Руки трясутся, - пожаловался он мне. – Годы, они тово… Плесни ещё.
Я повиновался. В зимней одежде, с квадратным штофом водки в руках наготове, я сам себе напоминал какого-нибудь царского целовальника времён покорения Сибири Ермаком. Нет, не целовальника – было тогда более звучное слово, «ярыга». Ярыга кабацкий.
- С иголкой неудобно, - грустно сказал Свиридов, повертел головой в поисках чего-нибудь, куда можно положить свой импровизированный хирургический инструмент, и, наконец, незатейливо воткнул его в ту же самую задницу, которую с таким тщанием зашивал. Выпил водки и вновь вернулся к своему нелёгкому фельдшерскому труду. Я содрогнулся.
- Твоя-то, как там с дедкой Сёмкой общается? – повернулся ко мне Свиридов, продолжая между тем зашивать ягодицу. – Оно, конечно, общение с ним ей голову хорошо почистит. Это дедок только думает, что он хитрый, – на самом деле все его манёвры белыми нитками шиты. Но было б неплохо ей поговорить с кем-то, кто пытается по-настоящему выживать, – вроде того же Дьячкова.
- Ну Дьячкова я явно до августа не увижу.
- Ну и ладно. Что до меня – я ведь постоянно думаю, как это можно – местным помочь. И ничего в голову не приходит. В тот момент, когда им начинают что-то давать, они мгновенно на шею садятся. Вот как эти.
Мужичок под лапой Свиридова снова шевельнулся.
- Можешь вмазать ему от души, Андрюха, - нарочито громко сказал Свиридов. – Приклад у тебя хороший, кованый, если убьёшь – хрен с ним. Я капитан милиции, отмажу. Свалим на Лёху, ему всё одно в тюрьме сидеть.
Мы вышли из яранги. Снаружи столпились уже все обитатели стойбища – пять или шесть бабушек и вдвое меньше стариков. Как и везде на Севере, мужская смертность здесь вдвое превышала женскую.
«Ты узнай, они много нам всего привезли?» - услышал я обращённую к дедке Сёмке фразу.
Свиридов и Тагир на самом деле выгрузили из вездехода пять ящиков хлеба, ящик печенья, конфет, полмешка сахара. Судя по разочарованным взглядам стариков, они ожидали большего. Но Свиридов был хоть и человек, облечённый властью, но небогатый, и они это понимали.
- И что, все так привозят? – спросила вполголоса Лена.
- Все? – усмехнулся я. – Все привозят гораздо больше. Мы, считай, практически ничего и не привезли. Свиридов хлеб и конфеты из своих командировочных купил, да я – сахара. Вот старатели – те да, от бензина и до японской бытовой техники…
- Это для того, чтобы не иметь проблем с аборигенами? - рискнула предположить Лена.
- И это тоже. Но прежде всего – жалко нам их. В общем-то, все мы понимаем, что такое существование они влачат благодаря нам. Нам всем.
......
Дед Сёмка и его жена Татьяна Сергеевна распалили в «госпитальной» яранге очаг корнями кедрового стланика и сухой лиственницей. Несмотря на это, густой сизый дым заполнил всё её пространство, так что находиться там стало возможно, только лёжа почти ничком на оленьих шкурах. Мы потягивали чай из больших фарфоровых кружек, и Свиридов подтрунивал над дедкой Сёмкой, называя его паразитом.
- Ну, я паразит, - запальчиво говорил дедка. – Но всё равно это из-за вас, русских. Когда вас не было, мы жили, как хотели, пасли оленей, дети с нами были. Вы детей стали в интернаты забирать, они – в городах оставаться. А в городах кому ламут нужен? Вот он и становится кочегаром, сторожем, вахтёром. Бичом, в общем, становится.
- А что, с твоей точки зрения, надо сегодня ламуту? – подзадоривал его Свиридов.
- Ну… - дедок хитро зажмурился. Видно было, что давно вынашиваемые планы захвата мирового господства, подогретые малой толикой водки, сейчас рванут наружу. – Ну, прежде всего надо, чтобы нам отдали все наши земли. Вот сколько их при царе было – все обратно. Если где построена дорога, посёлок или город какой – выплатить всем компенсацию. Всем поровну.
- А золото, серебро, которое здесь добыто было? – не унимался Свиридов.
- Оценить и деньги нам отдать. Вот так. Снова – поровну…
- А что ваши дети получат, если всё сейчас вам… - попыталась вступить в разговор Лена, но я, зыркнув, заставил её замолчать.
- А медицинское обслуживание, образование?
- Ну мы ж в государстве живём? Оно нам всё это должно и так, - удивляясь нашей непонятливости, говорил дедка.
- А чего это оно вам должно, если всё отдаст? – Свиридов откровенно потешался.
- Как чего? Мы ж в нём живём! Оно гордиться должно, что живёт в нём древняя вымирающая нация – ламуты! И вообще, Абрамович на Чукотке выступал и сказал: мол, русские должны извиниться за то, что с нами, северными народами, сделали!
- Ладно, дед, - Свиридов встал на четвереньки, чтобы не хлебнуть дыма, и пополз к выходу из яранги. – Буду я у Путина, доложу ему все твои требования.
Наутро мы собирались обратно в Хихичан.
- Вы что, так и не будете искать этого Алексея? – обратилась Лена к Свиридову.
- Я? С чего бы это?
- Ну всё-таки поножовщина.
- Не убил же он? Убил бы – я б акт составил, может и поискал.
- Вот так? И всё?
- Милая девушка, - Свиридов неожиданно открылся в общении с Леной с другой, неизвестной мне стороны. А ведь я знал старого шельмеца больше пятнадцати лет! – Милая девушка! Самое лучшее, что мы можем сделать, – это оставить их в покое. Совсем это не получается, сами видите, - он показал на идущую за горизонт тракторно-вездеходную колею, возле которой расположилось Чумовое стойбище. – Но кое-что мы можем. Каждый мужик у этих ребят – на вес золота. Ну подрались по пьяни, пырнул ножом один другого не до смерти – бывает. Дело житейское. Вам в Москве, или откуда вы там, так не кажется, а для меня это – так. Сейчас Коля будет ещё две недели отлёживаться, свою жопу лелеять, а стадо должны пасти два человека – вот этот Лёха и есть там ещё один, Димон, он зятёк у дедки. Заберу я Лёху, и Димон этот с оленями – ну как справится? А так – выздоровеет Коля, Лёха вернётся на стойбище, они там что-ничё друг между другом порешают – и всё уладится.
- А закон…
- А что закон? – прямо удивился Свиридов. – Закон в моём лице о нём не забудет. Приедет Лёха по осени в посёлок за продуктами – я ему эту жопу разорванную вспомню! Так отметелю, что он у меня не то что пятый угол в кабинете – седьмой искать будет! А так… В общем, не было ничего….
Да, очень не хватало лодки с мощным мотором ) Особенно - своего комплекта, с запасом шпонок и плоскогубцами на борту ) Хотя 2.5 л.с. везли троих упитанных подводников, но ...
Заходит в салон Bentley работяга в робе и сапогах, спрашивает: - По чём Bentley GT Coupe? - 250 000 евро - А в кредит на год? - 25 000 евро в месяц - Дохера, а на два года? - 12 500 - Дохера, а на три года? - Может есть смысл взять машину подешевле? - Смысл может и есть, но, сцуко, плита с моего грузовика упала именно на такую...
Большой медведь, которого Фома называл «Хозяином», на самом деле оказался таким. Он практически никогда ничего не трогал ни на базе, ни в других, разбросанных по участку переходных зимовьях. Появлялся он на глаза раза два-три в год – в конце лета и осенью. Иногда Фоме даже казалось, что огромный зверь нарочно даёт себя увидеть.
Надо сказать, что Елена сперва сразу категорически заявила, что «медведя надо убить». Сказался врождённый практицизм коренных жителей Севера. Однако тот же старик Кобелев, низенький и крепкий мужик лет шестидесяти, известный среди ламутов охотник, объяснил, что медведь может быть «плохим» и «хорошим», и что этот медведь, раз ничего не трогает – наверняка «хороший», а вот если его убить, на его место придёт другой медведь, и каким он окажется, никому неизвестно…
К тому времени сам Фома тоже пришёл к похожим выводам. Правда, он не доверял вообще никаким медведям, ни «хорошим», ни «плохим», поэтому на стене дома снаружи всегда висело заряженное ружьё. Елена, как «женщина из стада», умела стрелять с детства, потому он спокойно оставлял ей любое оружие на время своего отсутствия.
Надо сказать, что такое бесконфликтное соседство с «хозяином» длилось лет восемь. В первую осень, когда Фома впервые на дальнем повороте от избы не повстречал знакомые «лапти», он даже встревожился.
Надо сказать, что к этому времени Фома уже убил у себя на участке несколько медведей. Он даже выдумал определение – «приговорил». Дело в том, что медведь, как промысловое животное, в советские времена, никакого интереса ни для кого не представлял - приёмная стоимость шкуры не оправдывала усилий по обдирке и вытаскиванию тяжеленного вонючего тюка хотя бы до своей базы; а на приваду туши этих зверей не годились – соболь почему-то даже в голодное время брезговал питаться этим плотоядным падальщиком. Поэтому Фома «трогал» только медведей, представлявших для его хозяйства какую-никакую угрозу.
Первый медведь, убитый охотником, был молод и глуп. Он обнаружил сооружённую Фомой на путике переходную избушку, залез в неё, вынес оттуда печку, а сам нагрёб внутрь сухой травы и устроил долговременную лёжку.
Интересно, что именно этот факт вызывал у Фомы, ещё спустя двадцать пять лет приступ праведного негодования:
- Представляешь, Миха, всё моё из избы вынес, и своё туда затащил! И зажил там, будто так и надо!
Такое, по его мнению, хамство и нарушение святого понятия частной собственности, Фома терпеть не собирался.
Никаких особых мер к нарушителю спокойствия он не принял, но спланировал свои маршруты таким образом, чтобы хотя бы раз в два дня проходить в зоне видимости от поруганной избушки.
- Ну и что ты думаешь – вот иду я утром мимо, а эта скотина прямо из двери вываливает! Будто сам её строил, вкалывал, лес тягал, печку вставлял… Ну, я его отпустил от избы метров на тридцать – чтоб меньше таскать, пачкать возле дома – и в бок из винта!
Надо сказать, что это, несколько легкомысленное отношение к зверю сослужило в тот раз Фоме плохую службу. Но и многому научило.
Дело в том, что «отпущенный» на некоторое расстояние медведь (а был это всего лишь некрупный трёхлеток, весом чуть больше центнера), после выстрела просто исчез с лица земли – испарился.
Фома практически бегом подскочил к месту, где только что находился большой, тёмный и во всех отношениях выдающийся зверь, и увидел, что рядом с этим местом в пойме начиналась промытая невесть когда и заросшая шиповником канава. А на желто-оранжевых листьях шиповника то тут, то там алели более красные пятна – пятна лёгочной крови. Медведь был бит, причём бит тяжело, скорее всего, насмерть.
Фома двинулся верхом, держа канву под прицелом. Он уже был озадачен – целился хорошо, под лопатку, и после такой пули любой из здешних лосей не прошёл бы и сотни метров. Медведь же, судя по всему, двигался так, как будто, на первый взгляд, в него ничего и не попало. Конечно, это не значило, что после такого выстрела он не помрёт где-нибудь глубоко в чащобе – более того, Фома был уверен, что именно так оно и будет – но в любом случае, элементарная гуманность (отнюдь не чуждая Фоме, должен я сказать), требовала, чтобы подранок был добит в скорейшее время. Ну и кроме того – для Фомы в его жизни это был первый медведь. И для Фомы, как для мужика-охотника, «первый медведь» значил многое.
Ну, Фома шёл вдоль заросшей шиповником впадины, ожидая, что с секунды на секунду он увидит на её дне бьющегося в агонии зверя. Но у него уже было достаточно таёжного опыта, чтобы обегать взглядом всю видимую часть леса. И вот, прямо с противоположной от канавы стороны, справа от себя, за кустом кедрового стланика, он увидел выкатившегося к нему бурого зверя!
- Я ошалел – рассказывал мне при встрече Фома, - ведь он на другую сторону от меня упал! И прошиб я его хорошо, должен был на месте лечь! У меня первая мысля была – другой это медведь, не тот! Но разбираться некогда было, грохнул я его. Потом посмотрел – нет, подранок это, тот медведь стало быть. Это он, значит, вокруг так быстро обернулся, и ещё в драку полез!
Фома задумался и повторил. – Грохнул я его. Очень быстро грохнул…
Этот небольшой медведь, по сути, научил Фому почти всему, что надо охотнику знать о медведях. То есть – стрелять в медведя надо по возможности наповал, стараться делать это там, где зверь не может свалить ни в какое укрытие, и если не удалось убить его первым выстрелом – то, какой бы медведь ни был, стоит подготовиться к его атаке.
Выводы, которые сделал из всего вышеперечисленного Фома, были просты до гениальности.
Он пришёл к выводу, что стрелять в медведей вообще не стоит. А просто на следующий год привёз на участок бухту гибкого стального троса, и каждого «неудобного» медведя в дальнейшем ловил в петлю, а потом аккуратно пристреливал.
Другим развлечением Фомы, в котором он находил себя, было изготовление ножей. Как и ко всем прочим приобретённым в тайге умениям, он подошёл к нему случайно. Как-то раз, обдирая очередного сохатого, на сильном морозе, он воткнул клинок заводского номерного ножа между черепом и позвоночником. Каркас зверя с отстёгнутыми ногами (на Омолоне их было принято называть «слегами») весил около двухсот килограммов, полцентнера весила голова, мороз стоял около сорока градусов, Фома поторопился и был не очень аккуратен – в общем, в какой-то, не вполне понятный Фоме момент раздался резкий хруст и лезвие ножа отломилось у самой рукояти.
С руганью Фома закончил разделку обломком клинка, но вернувшись домой, понял, что оказался перед не очень приятной ситуацией. В доме было ещё два ножа, но для сложных хозяйственных работ они не годились – это были тонкие ножи для резки хлеба с круглой рукоятью, как у напильника. А до посёлка, как я говорил, было двести километров «как ворона летит», и из них – километров семьдесят без переходных избушек. Дома же была Елена, четырёхлетняя Татьяна и восьмимесячный Петя… И отсутствие ножа не было поводом оставлять их на месяц одних.
Характерной чертой Фомы было то, что он всё время учился. Учился даже тогда, когда не знал, что он учится. Когда-то он заказывал кузнецу в посёлке ремонт топора. Вообще-то, ремонт топору был не нужен, проще было купить следующий топор в сельпо, но Фома, как и многие люди, привыкал ко вполне определённому предмету своего быта и даже, частично, мне кажется, его одушевлял. Поэтому он попросил вварить вместо выщербленного лезвия полосу, выкованную из рессоры, средней степени закалки, что должно было, по замыслу промысловика, сильно улучшить рабочие качества инструмента.
Забегая вперёд, скажу я, что именно из этой рацеи у Фомы ничего не вышло – очень быстро он сообразил, что «сухое» лезвие топора не годится для большинства универсальных работ в тайге, и приспособил его только для отшибания сучьев с сушняка.
Но благодаря этому топору, Фома проторчал полдня в кузнице, ещё полдня пил водку с кузнецом. По большому счёту этим и закончились его металлургические университеты.
Нет, у Фомы в голове сидели ещё обрывки всяких рассказов, про подшипники, закалку в масле, меха и печи. И ещё – он совершенно точно знал, что не не будет изготавливать такой нож, какой сломал – охотничий №1, как он значился в прейскуранте омолонского сельпо.
Думал Фома большую часть ночи, а под утро не выдержал, оделся, взял бензопилу и направился на свою деляну строевого леса, уже изрядно поредевшую при постройке Большого Дома, бани, летней кухни, двух вспомогательных сараев и туалета – всё сведено под одну крышу.
Где-то к вечеру Елена обнаружила, что её муж в очередной раз затеял нечто грандиозное. С помощью лебёдки он уже притащил к реке два десятка брёвен, и ещё вдвое больше ждали своего часа , сваленные в горельнике.
- Надо нож сделать, - ошеломил свою жену Фома.
На самом деле Фома увидел сложившуюся ситуацию шага на три, а то и на четыре дальше, нежели просто необходимость изготовления одного-двух рабочих ножей. Этой ночью он спланировал мастерскую-кузницу, в которой, по его соображению, можно было делать всё необходимое для жизни в тайге, и ещё с некоторым избытком для этой жизни. И первое, что он сделал на очищенной от снега кромке берега – это печь.
Печь Фома сложил из наковыренных в этом же берегу ледниковых валунов и промазал глиной. Над печью Фома долго думал, соображая, как устроить в ней трубу, какой должен быть объём самой печи, как он должен соотноситься с диаметром трубы, как должно идти в ней поддувало; и сколько этих поддувал в ней должно быть. В итоге печь получилась внушительная – размером со стол непретенциозного начальника малой степени вредности – два метра на метр. Вокруг этой печи, выглядевшей, словно приземистое чудовище китайской мифологии ши-цза, с огромной, шире себя пастью, Фома построил стены и накрыл их крышей. В дальнем углу он положил огромный стол из лиственничныхз плах – размеры которого составили бы зависть директора автобазы средней величины, часть пола закрыл досками, а часть – оставил как есть – вытоптанным до каменистого моренного грунта.
На построение всего этого хозяйства у Фомы ушло две недели. Можно было начинать делать нож.
Из общения с кузнецом Фома понял, что нож можно начинать делать из любой плоской железки.
Таковой у него в хозяйстве вообще не было. Но был здоровенный подшипник, который когда-то с матом вытащил из недр сломавшегося вездехода совхозный механик. Подшипник нашёл упокоение на специальной «железной помойке» Фомы – месте, куда он аккуратно сносил каждое, кажущееся на первый взгляд ненужным изделие из металла. Потому что каждое изделие из металла доставлялось на Татьяну сложным и трудоёмким путём – по реке, воздуху, или вот так – на вездеходе.
Фома слышал, что из подшипника тоже можно сделать нож. Но поглядев на лежащую на столе обойму – стальное кольцо диаметром двадцать сантиметров и шириной обода сантиметра четыре, он, в первый момент, в этом усомнился. Нож должен был быть прямой и плоский, а обойма от подшипника была кривой и круглой.
Фома вздохнул, снова ушёл в лес и ещё два дня таскал к вновь построенной мастерской сухие отборные комлевые лиственничные дрова.
Кольцо подшипниковой обоймы Фома разбил довольно легко. Как он потом объяснял, он почувствовал тогда такое воодушевление, будто это был не первый шаг к успеху, а по крайней мере, его половина.
Теперь две изогнутые стальные пластины предстояло выпрямить.
В качестве меха Фома приспособил огромный деревянный насос от десантной лодки-пятисотки. Надувая жар на заготовку, он раскалял её до такого состояния, когда она начинала светиться изнутри клубничным неоновым светом. Тогда он вытаскивал её на наковальню и несколько раз. Быстро-быстро ударял нетяжёлой кувалдой. Полукольцо проминалось и выпрямлялось. Это был другой шаг к успеху! К толму же, Фома ухватил суть процесса. Когда свет, идущий будто бы изнутри самой стали чуть-чуть менял оттенок, Фома быстро засовывал заготовку обратно в печь и снова нагревал её до вот этого самого ровного свечения. Этому его тоже научил совхозный кузнец – бить только по предельно раскалённой заготовке. За несколько приёмов Фоме удалось получить достаточно ровную заготовку – практически необходимую ему «плоскую пластину». Теперь Фома приступил к подгонке её габаритов под необходимые ему параметры клинка.
Как сказал Фома, ощущение того, что ударами молотка ты можешь придавать раскалённому металлу форму подействовало на него точно так же, как осознание возможности хитростью отнимать жизнь у другого существа – с чего, как я писал, началось его восхождение по лестнице капканного лова. Современный человек любит характеризовать это состояние как «после первого секса», но, во-первых, я не уверен, что описанное чувство столь глубоко, как осознание возможности управлять чьей-то жизнью, или формой металлической заготовки; а во-вторых, сам Фома-то уж точно ничего такого говорить бы не стал.
Первый нож, изготовленный Фомой мало того, что напоминал по размерам меч-кладенец, так ещё и стал изгибаться сразу после закалки как поросячий хвостик. Так Фома познакомился с явлением остаточного напряжения в металле, и в дальнейшем старался пользоваться любыми другими вариантами заготовок, только не обоймами от подшипников и не автомобильными рессорами. Когда-то, после четвёртой или пятой дозы спирта он полез в груду хлама и вытащил это первое дитя своего ножевого творчества. Длиной в тридцать сантиметров, шириной в полладони, весом в килограмм, изогнутый как штопор вдоль продольной оси, и чуть выгнутый в плоскости, он, без сомнения, заслуживал своего места в ножевой кунсткамере всех времён и народов. Но!
Надо помнить, что изготавливал его человек, который всего-то один раз посидел в совхозной кузне с механическим молотом!
Со временем у него стали получаться вполне нормальные ножи, хотя его творчество никогда не достигло стабильности хотя бы даже скандинавского ширпотреба. Были у него и откровенно плохие клинки, с внутренними трещинами, и такие, которые продолжали «вести» неизведанные процессы в теле стальных заготовок, и такие, которые гнулись как пластилин, и такие, которые крошились как стекло… Но в среднем он научился со временем изготавливать неплохие, недлинные, умеренно прочно закалённые клинки и снабжал ими всех оленеводов в радиусе двухсот километров от Татьяны. Ламуты гордились Фомой и утверждали, что его ножи режут ножи знаменитых паренских мастеров как дерево.
В общем, ламуты врали. Но то, что Фома лет двадцать был единственным кузнецом на всю округу в двести тысяч квадратных километров – это как ни верти – факт.
В эпоху казённых квартир и домов, к которой относится время действия моего рассказа, человек, отработавший на одном месте пятнадцать-двадцать лет мог получить жильё в пользование от государства. За выслугу лет можно было получить квартиру от метеоуправления в Магадане, проработав лет пять в совхозе можно было получить такую же квартиру в двухэтажном бараке в Омолоне. Фома с самого начала пошёл по совершенно невероятной для каждого советского человека схеме – он отмерил в тайге участок и стал строить дом.
Надо сказать, что по какому-то внутреннему наитию, он первую свою промысловую избу-поварню на этом участке выстроил на высоком, сухом взлобке, покрытом рослым ровным строевым лесом. С одной стороны этот взлобок пострадал от когда-то не очень давно прошедшего пала, и половина лиственниц здесь засохла на корню.
Получилась замечательная деляна уже ошкуренного строевого леса.
Другим совершенно необходимым условием для строительства был впадающий под холмом ручей. И название этого ручья окончательно убедило Фому в том, что место выбрано правильно. Ручей на картах звался Татьяной – так же, как звали новорожденную дочку Фомы.
В пятидесяти метрах от поварни Фома обнаружил растущие неподалёку друг от друга четыре исполинские лиственницы. Исполинскими они, конечно, считались по колымским масштабам, но каждая из них возвышалась не меньше, чем на восемнадцать-двадцать метров и имела у комля полтора обхвата.
Эти стволы пошли в основу его будущего жилья.
Надо сказать, что когда первый из этих великанов лёг на землю, Фома содрогнулся. Он , очень сильный физически, рослый человек, крепкий, как геологический лом и упругий, как рессора подвески грузовика, подумал, что никакими усилиями ему не удастся заставить этот ствол лечь в предназначенное ему место.
На самом деле, в течение полутора часов, Фома с помощью верёвки, трёх слег, двух предусмотрительно захваченных из посёлка блоков и троса соорудил примитивнейшее подъёмное устройство, известное всем строителям как полиспаст.
И когда он вдруг увидел, как весящий не одну сотню килограммов комель гигантской лиственницы вздрогнул, оторвался, и потихоньку поплыл в намеченное для него место, он был горд, как первый человек на Земле, ощутивший могущество рычага.
С помощью бензопилы, ворота и нескольких кустарно изготовленных талей, Фома за полтора месяца сложил великолепный сруб. Это уже была не изба, а настоящий дом-пятистенка.
Интересно, что Фому, по большому счёту, никто никогда не учил строить. Поэтому, постигая основы ремесла, он наступил, наверное, на все возможные грабли, и, наверное, нашёл пяток новых.
Правда, кое-какую практику он получил, обустраивая базу вместе с Синицыным, а также наблюдая за бригадой армян при строительстве метеостанции. Поэтому он предусмотрительно заложил своё жилище неподалёку от обширного горельника, который стал для него неограниченным источником сухого строительного леса.
Опыт прошлого строительства изб показал, что все новички совершают одну и ту же ошибку: они делают маленькое зимовье, рассчитывая всё остальное пристроить к нему попозже. На самом деле маленькой избы становится недостаточно почти сразу же, и потом очень много энергии уходит на всякие дровяники, сараи, мастерские, без строительства которых можно было бы обойтись хотя бы лет пять.
Другой проблемой была настоящая печка-каменка. Во всех практически без исключения зимовьях местных охотников стояли печки, сделанные из обрубленных пополам железных бочек.
Фома понимал, что для дома, в котором планируется проживание женщины с маленьким ребёнком, этого явно недостаточно.
Поэтому он договорился с теми же геодезистами, чтобы они по осени завезли ему на избу сколько смогут кирпичей и мешок цемента.
Одной из многих строительных загадок, с которыми пришлось столкнуться промысловику, был материал для кровли.
На практике он сталкивался с тремя разными типами крыш: железной, шиферной и рубероидной.
Кровельное железо в этих краях было не только в диковинку, но ещё и дорого стоило. А кроме того, обладало значительным весом, что делало невозможным доставку его на избу попутным вездеходом или вертолётом. Кроме того, попутным вездеходом или вертолётом на избу можно было доставить какие-нибудь более необходимые материалы – например, оконные стёкла.
То же самое можно было сказать и о шифере – кроме того, шифер в необходимых количествах занимал ещё и большой объём. Не помню по каким резонам, Фома не хотел слышать о рубероиде.
Таким образом, он был вынужден практически с чистого листа изобрести дранку. Конечно, лист этот был не совсем чистым – дед Сельянов не зря учил делать лыжи из тополиной или чозениевой колоды. Фома подумал-подумал, напилили коротких – в локоть длиной – чурбаков из ровного сухого тополиного бревна. Затем, пилой и топором соорудил прочный лиственничный широкий клин.
Лучковой пилой он делал в торце чурбака несколько параллельных надрезов – на пять-семь сантиметров в глубину. А затем, загоняя в них, один за одним, клин, колол чурбак на десяток-полтора ровных досочек-дранок. Эти досочки он укладывал одну поверх другой, как черепицу. Крыша получилась крепкая и надёжная.
К счастью Фомы, на метеостанции Усть-Олой печь клал настоящий серьёзный печник. Печник был немолод и словоохотлив, и он с удовольствием делился мелкими секретами ремесла. Так, Фома понял, что кирпичи надо или укладывать на глину, или просто притирать их один к другому, но ни в коем случае не «вязать» цементом. Но самым главным в печке оставалась труба.
Здесь Фоме помогла его природная смекалка – какое-то звериное понимание физики происходящих в природе процессов. Он понимал, что труба – это в любом случае, сквозная дырка из дома наружу. А снаружи зимняя температура может опускаться до минус шестидесяти девяти (таким был зафиксированный на Усть-Олое минимум), и такой мороз с лёгкостью высосет всё тепло из накрепко проконопаченного дома.
Фома тщательно спроектировал двухходовую трубу, но при этом предусмотрел как колодцы для чистки, так и сложную систему вьюшек и промежуточных камер для прогрева. На самом деле, это тоже было «изобретением велосипеда». Фома просто самостоятельно спроектировал упрощённую русскую печь.
Но это был очень полезный «велосипед», дававший возможность жить в этом доме с полным комфортом всю семимесячную приполярную зиму.
Следующей проблемой была укладка верхних венцов. Фома был совершенно один, и для многих эта задача показалась бы совершенно невыполнимой.
Но Фома, на примере того же деда Сельянова, понял, а точнее – почувствовал физический закон, который в школе назывался «золотым правилом механики» - можно сделать много чего-нибудь понемногу и в итоге получиться как будто сделал сразу много.
Инженерные сооружения, которые Фома изготовил для подъёма брёвен на высоту двух с половиной метров, поразили бы даже главного прораба, строившего пирамиду Хеопса. При этом все они были предельно просты – связанные из брёвен треноги, несколько толстых верёвок, и два блока.
Кроме того, Фома соорудил самый примитивный ворот и с помощью этого ворота он подтаскивал к стройплощадке брёвна с деляны, которые весили по сотне и больше килограммов.
Другой таёжной хитростью, которую применил Фома при строительстве, было использование пиленных вдоль на две половины брёвен. Таким образом, убивалось два зайца: брёвна становились легче; а стены – плоскими.
Вся та работа была не только очень и очень трудоёмка, но и смертельно опасна. Дело в том, что при таком характере строительства человек постоянно манипулирует силами и весом, которые способны оставить от него, в буквальном смысле, мокрое место. Несколько раз Фома чудом уворачивался от катившегося на него бревна; а ситуации, когда он держал в руках два конца одной верёвки, и отпуская и подтягивая их по очереди, управлял положением тонны-полутора стройматериала, сдвигая его три-пять сантиметров, были для него в порядке вещей.
Кстати, когда, лет через десять, на метеостанцию Куранай, где был кинопроекционный аппарат, привезли фильм «Воспоминания о будущем», в котором, в том числе, рассказывалось о гигантских постройках Человечества, он не произвёл на Фому никакого впечатления.
- Это смотря с какими жлыгами там народ бегал, - бурчал он недовольно, под бубнёж диктора о том, что никто, кроме межпланетных пришельцев не мог сдвинуть с места каменные блоки Баальбека. – Ничего не вижу того, что бы простым гражданам не под силу было б. Главное – брёвна побольше и верёвки покрепче.
Больше всего Фома имел дел с факторией Куранай. Там он покупал необходимые для жизни припасы, на Куранае он мог заказать необходимые ему инструменты и механизмы (в то время по всему Северу работала государственная услуга «Товары – почтой»); там он раз в полгода получал одну или две поздравительные открытки. Фома не читал ни книг, ни газет, справедливо полагая, что обо всех новостях отлично рассказывает «Радио Маяк», но Елена любила книги – желательно, длинные и скучные, написанные советскими прибалтийскими авторами – их они заказывали через книжный магазин в Омолоне. Надо сказать, что любовь к чтению она привила всем без исключения своим детям – когда я однажды случайно оказался дома у Сергея Фоменко, зам начальника Анадырского ПМК, то поразился его библиотеке, в которой были и античные классики, советские военные романы, но очень много – просто хорошей зарубежной литературы. Но больше всего ему нравился Плутарх.
«Во люди жили»! – любил говорить Серёга, наизусть рассказывая житие какого-нибудь спартанского царя Агесилая. И мне всегда казалось, что для него это – прямая перекличка с жизнью его родителей, которая сложилась, да простит меня читатель за высокопарность – совершенно эпически.
Именно Сергей, тогда ещё мальчик Серёжа, приехавши домой на каникулы, рассказал про то, что творилось на Куранае в 1982 году.
Как я уже говорил, фактория Куранай образовалась как охвостье возле метеостанции. И, как правило, именно метеостанция задавала тон жизни обитателям посёлка. Метеорологи, обычно, в свободное от вахты время могли отремонтировать лодочный мотор, снегоход или бензопилу, у метеорологов на станции было самое настоящее кино, которое они показывали с регулярностью хорошего кинотеатра, и вообще в связи с некоторой спецификой производства, подразумевавшей регулярность и аккуратность, они были самыми упорядоченными людьми посёлка. Обычно именно метеорологи выполняли функции блюстителей порядка, что было отнюдь не лишним – потому что в посёлке, в котором изначально селились старики и жёны оленеводов с ребятами, стали появляться тундровые сачки, пьяницы, которых было дешевле выкинуть из стада, чем таскать за собой; ну и всякая прочая сволочь.
В числе последней на Куранае поселился пришедший после армии здоровенный малый, по кличке Коля-якут.
Надо сказать, что везде на Севере, за пределами одноимённой автономной национальной республики, якутов, ммм… несколько недолюбливали. Дело в том, что со времён русской колонизации, якуты шли в составе казачьих отрядов и занимали примерно такую же нишу, как евреи в восточной Европе – становились лавочниками, разъездными торговцами, мелкими ростовщиками. Ну и, примерно так же, как евреев, их не любило местное коренное население, для которых якуты были такой же пришлой народностью, как и русские.
Но Коля-якут заработал всеобщую нелюбовь не торговлей или ростовщичеством, а простым и незатейливым рукоприкладством.
Коля был здоровеннейшим дебелым малым, весом около ста двадцати килограммов, при росте метр семьдесят – что называется – «квадрат – семь на восемь, восемь на семь», с широким коротким туловищем и длинными, свисавшими почти до колен руками. В армии, где Коля служил в стройбате, к нему прилепилось прозвище «Клещ».
Распределён он был в Двенадцатую бригаду, стоявшую в горах на правобережье Олоя как тракторист-механик, вместе с новеньким, выданным Химченко в совхозе трактором ДТ-75. Сразу после Нового года Коля пропыхтел на своём тракторе сто двадцать километров, отделявшим Омолон от Кураная. В Куранае добрые люди угостили его бражкой, и Коля просуществовал там около недели, пока настойчивые упоминания из совхоза по рации не побудили его к продолжению пути. И тут на его пути, сразу за Куранаем, встал Олой.
Вместо того, чтобы пробить пешнёй контрольные лунки, Николай сразу двинул по следам совхозного вездехода, пересекавшего реку два месяца тому назад. Ну и через десять метров новенький бульдозер ухнул по кабину в промоину. К сожалению, Коля спасся, и, на первую половину 1982 года стал постоянным обитателем фактории.
Где-то через два месяца беспробудного пьянства Коля захватил все имевшиеся на фактории запасы сахара, и принялся терроризировать жителей. Он объявил себя «королём Кураная», потребовал, чтобы местные приносили ему всех добытых соболей (а старухи и люмпен все ставили хоть по три-пять капканчиков, добывая небольшую прибавку к пенсии), сложил в доме своего собутыльника Петьки Кривого трон из трёх пружинных кроватей и требовал, чтобы дрова для избы и бражку для него и Петьки приносили сельчане. Несогласных же он просто бил.
Через некоторое время во дворце Коли завелась и царица – Манька Погорелая – миловидная, но опустившаяся (то есть, спившаяся) метисочка.
Любопытно, что откуда-то в голове Коли-якута зацепилась мысль, что якуты – законные наследники монголов, а он, Коля – потомок Чингис-хана. Вот так, под флагом реставрации монголо-татарского ига и проходило Колино царствование на реке Олой.
Надо сказать, что на метеостанции бузу, происходившую в фактории во внимание не принимали. Тогдашний начальник предпочёл не вмешиваться в местные разборки, а у Коли хватило ума не пытаться провести экспансию дальше болотины, разделявшей Кукранай-посёлок от Кураная-метеостанции.
Единственное, что сделали метеорологи – это приютили у себя учительницу (она же библиотекарша), которая преподавала в школе-семилетке. Сделали они это сразу после того, как Коля вломился туда и стал принуждать на глазах детей к сожительству.
Даже получаса Серёжиного рассказа о Колином царствовании хватило, чтобы Фома собрался, одел болотные сапоги, поняжку, сунул в поняжку топорик и ножовку и двинулся вверх по реке.
Пятьдесят километров, отделявших ручей Татьяна от Кураная Фома проходил обычно за два дня. На полпути, даже ближе к метеостанции, у него была построена поварня, где он переждал самое тёмное время – три или четыре часа сумерек, которые заменяли ночь на широте полярного круга, и совсем немного отдохнув, снова встал на тропу.
Потому на куранае он оказался через день, где-то около четырёх часов дня.
Сразу по приходу. Фома появился на метеостанции и попросил десяток длинных досок. Доски эти были личной собственностью Фомы. Каждый год, по осени, Химченко отправлял на Куранай на тракторных санях пару кубов отборной еловой доски без сучков. Фома, приходя на посёлок, строил из десяти досок карбас, грузил его мукой, сахаром, крупами и прочим припасом, и сплавлял до Татьяны.
Со строительства карбаса он начал свой приход и сейчас.
Надо сказать, что, конечно, Фома строил лодку медленнее, чем я это описываю. Но ненамного. Из трёх досок он складывал днище. Затем обпиливал пластину из трёх сшитых досок по форме лодки, и приколачивал вертикально форштевень и корму, которая уже должна была задавать обводы корпусу. Затем, прибивал внахлёст одну на другую по три доски с каждой стороны – и из груды лежащих на берегу стройматериалов в несколько часов становилась способная плыть лодка. Дома, на Татьяне, Фома разгружал лодку, разбирал её на доски и использовал доски в хозяйстве.
Пришедшие поглазеть на строительство лодки местные жители, внимательные, как все лесовики, обратили внимание на то, что Фома, по их понятиям «исписался» - строил лодку тяп-ляп, и даже не удосужился косметически проконопатить швы. Закончив с работой, Фома затопил лодку в ближайшем улове – для того, чтобы доски разбухли и швы не пропускали воду – и пошёл на метеостанцию спать.
Поутру Фома не стал завтракать со всеми. Он вернулся на пристань, вытащил лодку из воды, привязал её у берега, и кинул внутрь вёсла. Затем вернулся в посёлок.
Если я писал о том, как Фома делал лодку быстрее, чем это происходило на самом деле, то когда Фома вышвыривал Короля Кураная из его «дворца», я просто не успеваю за событиями. В показаниях очевидцев существуют разночтения – выбил ли Фома Колиными телесами дверь, вышиб ли его головой окно, или просто развалил заднюю стену избушки. В одном я склонен не очень доверять очевидцам, которые красочно рассказывали, как Фома сперва топтал поверженного Короля болотными сапогами, потом ставил его стоймя у стены склада, подпирал спереди колом и методично превращал его в котлету, и как потом «на пинках» гнал его к пристани. При личном знакомстве Фома показался мне взрывным мужиком – но не более того. На садиста же он вообще не походил. Склонен я думать, что очевидцы в рассказах выдавали желаемое за действительное, причём сами ставили себя на место Фомы и воздавали в мыслях Королю за всё причинённое унижение. Я более доверяю показаниям обитателей метеостанции, которые утверждали, что вся операция по свержению монарха заняла у Фомы не более десяти минут.
В итоге Фома проволок бессознательное тело местного тирана по главной (она же единственная) улице посёлка-фактории. Дотащив до пристани, он окунул бесчувственное тело короля в воду, и макал его, пока король не очнулся.
После этого он кинул Колину тушу, с такой лёгкостью, будто это был меок с мукой, в лодку, отвязал её и толкнул на стремнину.
- До Черского дофуя времени есть поумнеть, - буркнул Фома и ушёл в факторию.
Надо сказать, что в фактории повторное появление Фомы запомнили гораздо сильнее, чем побиение короля.
Фома был в бешенстве. Он вытащил из избы начальника фактории, щуплого мужичка Федосьева, приподнял его за грудки и орал.
- Королей развели! Потомок Чингис-хана! Педераст собаколюбивый[1]! Ты здесь начальником посажен! А карабин тебе зачем? Бабу гонять? – и тряс при этом Федосьева как кот мышку.
- Фактория должна мне десять досок, - сказал Фома, успокоившись, сделал себе новый карбас, погрузил на него припасы и мирно сплыл до своей базы на Татьяне.
На следующий год Химченко выписал для Фомы дюралевую лодку-казанку.
Про охотника Фому-3. Фома и оружие. Как и подавляющее большинство промысловиков, Фома не делал из оружия никакого культа. Более того, относился он к нему совершенно потребительски, зная, что в случае выхода из строя, он без труда найдёт замену любой огнеплюющейся палке в своём арсенале.
Поэтому ружья у него все были страшные, со стёршимся воронением, битым железом и деревом. Правда, их все объединяло одно свойство – они не давали осечек.
Помню, во время одного из приездов к Фоме, я застал его за приведением в порядок сильно поношенной тульской курковки – одного из самых капризных агрегатов в таёжном пользовании. Фома разобрал замки, нашёл причину неисправности – ажурная часть приклада, к которой крепилась колодка, потрескалась и вставленные в неё оси люфтили.
- Гляди, что я придумал, Миха, - прветствовал меня Фома. – Я развёл ацетоном эпоксидку до состояния бензина. Сичаз она впитывается в дерево как хошь. А теперь – втыкаю в банку с этой разведёнкой потресканную часть приклада – и вместо заводской резьбы по дереву получаем через день на деревянном прикладе пластмассовую детальку к которой крепится колодка! То есть, ту же деревяшку, но насквозь пропитанную эпоксидкой. Теперь – ставим в неё те же оси и винтики – и глянь – стоят как вмороженные!
Фома поднёс мне к носу уже отремонтированный замок и с угрожающим звоном спустил пружины.
Я брезгливо отвернулся.
- Фома, и на фига тебе возиться с этим хламом? У тебя оружия – партизанску армию Ковпака можно снабжать! Выкинь ее на хер!
- Да понимаешь, Миха, - продолжил Фома, - вот не могу я ружьё так просто взять и выбросить. Подарить – могу, да. Но нельзя ж подарить ружьё так, чтоп человек стрелял из него и всякий раз боялся – а ну как не выстрелит? Я сам с таким ходил года два – страху натерпелся. Так что осечечных ружей у меня быть не должно. Пусть даже они на базе лежат и я их в лес никогда не возьму. Я ещё раз посмотрел на рогатое чудовище, которое он держал в руках. Маслянистые серые бока его стволов украшали грубые шрамы лот ударов о камни, мелкие риски – знаки встреч с ветками лиственниц, тифозная сыпь коррозии. Приклад до «ремонта», наверное, напоминал неудачно обрубленное сучковатое полено, которое потаскали собаки. Теперь это полено лоснилось мерзким мебельным лаком, который как-то всучил вместо самогона Тошке Слепцову какой-то совхозный бизнесмен в обмен на пару дохленьких соболей. Слепцов обнаружил подмену только с паре сотен километров от деревни, и рассудив, что не пропадать же столь дорогому продукту, если уж его не удалось потребить внутрь, оставил бутылку Фоме.
- Гляди – как новое стало, - гордо сказал Фома и разрядил стволы по пристрелочному дереву.
Я содрогнулся.
- Там уже свинца центнер сидит. Не боишься, что завалится?
Это была шутка. «Пристрелочное» дерево было практически у каждой промысловой избушки в этих краях. Обычно им назначали какую-нибудь относительно толстую лесину, растущую в пятидесяти – ста метрах от порога жилья, с тем, чтобы хозяин мог задумчиво и тщательно проверять только что снаряженные, купленные (или украденные) на фактории патроны практически не выходя из помещения. Многие промысловики просто каждый день начинали с того, что выпускали десятка два, а то и больше патронов по известным им сучкам и затёсам. Чисто для тренировки и поднятия настроения. «Пристрелочное» дерево Фомы было одной из самых толстых и кривых лиственниц в округе, толщиной с бочку из под горючего.
- Не боись, - осклабился Фома. – Не завалится! У него центр тяжести низко!
Я кивнул. В центрах тяжести Фома разбирался отлично. Об этом свидетельствовали построенные им хоромы.
Основным промысловым оружием Фомы были капканы и проволочные петли.
Кроме двуствольной курковой тулки на базе у Фомы со временем собралось много всякого оружия. Это была и малокалиберная однозарядная винтовка ТОЗ-16, в прошлом – казённая, позднее – формально «утопленная» и списанная со счетов совхоза; уже упоминавшаяся тулка шестнадцатого калибра, которую он держал как расходное оружие возле дома; обычный армейский кавалерийский карабин под русский трёхлинейный патрон. Кроме того, в «домашнем арсенале» присутствовали три или четыре ижевские одностволки 16 калибра – в качестве оружия для детей; и попрятанные по зимовьям-переходнушкам. Он укрывал их под крышами строений, завёрнутыми в резиновые болотные сапоги. В сухом климате Юкагирского нагорья они не ржавели десятилетиями…
Естественно, дети Фомы не имели никакого понятия о запрете на оружие. Оно было в его доме таким же точно элементом быта, как молоток, топор, удочка, пила и рубанок. Каждый из детей знал, что любое ружьё – обязательно заряжено, и из каждого, находящегося в поле зрения огнепала можно выстрелить, сняв его с предохранителя, или передёрнув затвор. Я думаю, к моменту моего знакомства с Фомой, его старшие дети имели на счету больше дичи, чем многие городские охотники выходного дня. А было им, максимум, четырнадцать лет.
Самым же общеупотребительным оружием Фомы была малокалиберная винтовка. Её хватало на подавляющее большинство промысловых нужд, и ещё сверх того – я помню, как несколькими меткими выстрелами Фома сбил какие-то мелкие ветки, которые мешали ему натянуть антенну радиостанции над крышей. Владел он этим оружием виртуозно – на фактории Куранай, где, к слову, о Фоме (как и по всему бассейну Омолона) ходили легенды, рассказывали, как он на спор разрезал пулю выстрелом о лезвие воткнутого в стол ножа.
Лично для меня эта история свидетельствовала не столько о фантастической меткости, сколько о незаурядной смекалке – трюк с разрезанием пули – довольно традиционный стрелковый фокус. Но до него, как и до многого другого в этой жизни Фоме пришлось додумываться самому.
А любимой винтовкой оставался полученный от родственников немецкий карабин Маузера, короткий, прикладистый, с верным боем. Этот карабин был каким-то образом украден с колымской фактории вместе с пятьюстами патронами; и всякий раз, вскидывая его к плечу, Фома думал, что случится, когда дефицитный боеприпас подойдёт к концу.
О проблемах с боеприпасами знали все соседи и приятели Фомы, и знали, что нет большей радости для охотника, чем привезти ему десяток-два длинных, хищных, остроконечных военных патронов германского образца.
Через два дня он оказался у своей палатки. Сезон охоты на пушного зверя подходил к концу, пришла пора строиться. Строительство таёжных избушек многократно описано в популярной и приключенческой литературе, поэтому я остановлюсь только на самых общих чертах избушечной эпопеи Виталия Рюмина.
Будучи уже опытным лесным жителем, он не стал повторять обычную ошибку новичков, которая заключается в том, что сперва делается хижина минимальных размеров, а уж потом к ней пристраиваются мастерские, сарайчики и навесы в соответствии с расширяющимися потребностями.
Виталий Рюмин запланировал для строительства нормальную избушку, пять на пять метров, которая должна была получиться несколько больше его первого, сгоревшего зимовья. Безусловно, большая площадь дома потребовала больших усилий при его сооружении, но Рюмин на своём личном опыте прекрасно выучил золотое правило механики. В его исполнении оно звучало так: лучше сделать много раз понемногу, чем один раз - очень много. Поэтому брёвна для постройки избушки он тоже заготавливал с учётом этого правила - не более 10-12 сантиметров в диаметре. Да и трудно ему было бы поступить иначе - ведь каждое бревно требовалось оттащить от того места, где оно упало при заготовке, обработать (то есть ошкурить и срезать часть лишней древесины при основании; а потом уложить на своё место в срубе. Для конопатки швов Рюмину пришлось распустить оба имевшихся у него ватных матраса, но и их хватило на первые четыре венца.
На устройство короба из брёвен - собственно сруба - у Виталия ушло две недели тяжёлой ежедневной ручной работы. Последние венцы он укладывал, соорудив из трёх длинных шестов и имевшейся в арсенале верёвки что-то вроде тали.
- Когда заканчиваешь строить избушку, чувствуешь себя немного шимпанзе, - делился Рюмин после сезона. - И чем больше избушка, тем больше ты шимпанзе. Тут я замахнулся на капитальное строение, поэтому когда спрыгивал с крыши, то пальцами, кажется, мог себе пятки чесать. Не сгибаясь, конечно.
После укладки сруба наступила очередь пола и бензопилы. Потому что именно бензопилой нужно было распускать толстые брёвна на неуклюжие плахи, которые потом подгонялись одна к другой и прибивались к уложенным в фундамент венцам. Потолок соорудился из тонких то ли шестов, то ли брёвнышек, которые Рюмин топором аккуратно обтесал с обеих сторон. Постепенно стройплощадка наполнялась свежими стружками, обрубками, отбитыми от брёвен сучками, что почти напрочь забило запах осеннего пожарища.
На последних этапах строительства Рюмин затащил в сруб видавшую виды бочку-печь и затянул крышу брезентом, столь верно послужившим ему в промысловое время. После чего срубил плот из трёх брёвен и по вскрывшейся уже реке пришёл в посёлок Талон, откуда уже на попутке добрался до центральной конторы госпромхоза.
Сколько он сдал соболей в контору история умалчивает, но сам Рюмин всегда говорил об этом сезоне как об одном из самых удачливых в жизни.